Дмитрий Мамин-Сибиряк - Том 9. Хлеб. Разбойники. Рассказы
— А мельник у вас плут: на руку нечист.
— Да ты почем знаешь, что он мельник?
— А по сапогам вижу: бус[1] на сапогах, значит мельник.
Вахрушка даже сел на своем конике, пораженный наблюдательностью неизвестного бродяги. Вот так старичонко задался: на два аршина под землей все видит. Вахрушка в конце концов рассердился:
— Да ты што допытываешь-то меня, окаянная твоя душа? Вот завтра тебе Флегонт Василич покажет… Он тебя произведет. Вишь, какой дошлый выискался!
— Страшен сон, да милостив бог, служба. Я тебе загадку загадаю: сидит баба на грядке, вся в заплатках, кто на нее взглянет, тот и заплачет. Ну-ка, угадай?
— Капуста.
— Ах, дурачок, дурачок, и этого не знаешь! Лук, дурашка… Ну, а теперь спи: утро вечера мудренее.
— Да ты што ругаешься-то в самом деле? — зарычал Вахрушка, вскакивая.
— Полюбил я тебя, как середа пятницу… Как увидал, так и полюбил. Сроду не видались, а увиделись — и сказать нечего. Понял?.. Хи-хи!.. А картошку любишь? Опять не понял, служба… Хи-хи!.. Спи, дурачок.
II
Утром писарь Замараев еще спал, когда пришел к нему волостной сторож Вахрушка.
— Гости у нас вечор засиделись, — объясняла ему стряпка. — Ну, выпили малость с отцом Макаром да с мельником. У них ведь компания до белого свету. Люты пить… Пельмени заказали рыбные, — ну, и компанились. Мельник Ермилыч с радостей и ночевать у нас остался.
Вахрушка был настроен необыкновенно мрачно. Он присел на порог и молча наблюдал, как стряпка возилась у топившейся печи. Время от времени он тяжело вздыхал, как загнанный коренник.
— Сказывают, вечор наши суслонские ребята бродяжку в курье поймали? — тараторила стряпуха, громыхая ухватами.
— А тебе какая забота? — озлился Вахрушка.
Молва говорила, что у Вахрушки с писарскою стряпкой Матреной дело нечисто. Главным доказательством служили те пироги, которые из писарской кухни попадали неведомыми никому путями в волостную сторожку. Впрочем, Матрена была вдова, хотя и в годках, а про вдову только ленивый не наплетет всякой всячины. Писарский пятистенный дом, окруженный крепкими хозяйственными постройками, был тем, что называется полною чашей. Недаром Флегонт Васильевич целых двадцать пять лет выслужил писарем в Суслоне. На всю округу славился суслонский писарь и вторую жену себе взял городскую, из Заполья, а запольские невесты по всему Уралу славятся — богачки и модницы. К своему богатству Замараев прибавил еще женино приданое и жил теперь в Суслоне князь князем.
— Ах, пес! — обругался неожиданно Вахрушка, вскакивая с порога. — Вот он к чему про картошку-то меня спрашивал, старый черт… Ну, и задался человечек, нечего сказать!
Когда писарь, наконец, проснулся, Вахрушка вошел в горницу и, остановившись на пороге, заявил:
— Как хошь, Флегонт Василич, а я боюсь.
— Кого испугался-то? — удивился не прочухавшийся хорошенько после вчерашних пельменей писарь.
— А этого самого бродяги. В тоску меня вогнал своими словами. Я всю ночь, почитай, не спал. И все загадки загадывает. «А картошку, грит, любишь?» Уж я думал, думал, к чему это он молвил, едва догадался. Он это про бунт словечко закинул.
— Про картофельный бунт? — вскипел вдруг писарь. — Ах, мошенник! Да я его в три дуги согну!.. я…
— Колдун какой-то, я так полагаю.
— Ну, это пустяки! Я ему покажу… Ступай теперь в волость, а я приду, только вот чаю напьюсь.
— А ежели он што надо мной сделает, Флегонт Василич? Боюсь я его.
— Ступай, дурак!
Вахрушка почесал в затылке и почтительно выпятился в двери. Через минуту мимо окон мелькнула его вытянутая солдатская фигура.
Село Суслон, одно из богатейших зауральских сел, красиво разлеглось на высоком правом берегу реки Ключевой. Ряды изб, по сибирскому обычаю, выходили к реке не лицом, а огородами, что имело хозяйственное значение: скотину поить ближе, а бабам за водой ходить. На самом берегу красовалась одна белая каменная церковь, лучшая во всей округе. От церкви открывался вид и на все село, и на красавицу реку, и на неоглядные поля, занявшие весь горизонт, и на соседние деревни, лепившиеся по обоим берегам Ключевой почти сплошь: Роньжа, Заево, Бакланиха. Вдали, вниз по течению Ключевой, грязным пятном засела на Жулановском плесе мельница-раструска Ермилыча, а за ней свечой белела колокольня села Чуракова. Вверх по течению Ключевой владения суслонских мужиков от смежных деревень отделяла Шеинская курья, в которой поймали вчера мудреного бродягу. Повыше этой курьи река была точно сжата крутыми берегами, — это был Прорыв. Летом можно было залюбоваться окрестностями Суслона.
В сороковых годах Суслон сделался центром странного «картофельного бунта». Дело вышло из-за министерского указа об обязательном посеве картофеля. Запольский уезд населен исключительно государственными крестьянами, объяснившими обязательный посев картофеля как меру обращения в крепостную зависимость. Темная крестьянская масса всколыхнулась почти на расстоянии всего уезда, и волнение особенно сильно отразилось в Суслоне, где толпа мужиков поймала молодого еще тогда писаря Замараева и на веревке повела топить к Ключевой как главного виновника всей беды, потому что писаря и попы скрыли настоящий царский указ. В этот критический момент, когда смерть была на носу, писарь пустился на отчаянную штуку.
— Ведите меня в волость, я все покажу! — смело заявил он.
Когда тысячная толпа привела писаря в волость, он юркнул за свой стол, обложился книгами и еще смелее заявил:
— Ну-ка, возьмите меня через закон. Вот он, закон-то, весь тут.
Мужики совершенно растерялись, что им делать с увертливым писарем. Погалдели, поругались и начали осаживать к двери.
— Робята, пойдем домой! — послышался первый голос, и вся толпа отхлынула от волости, как морская волна.
Находчивость неизвестного писарька составила ему карьеру и своего рода имя. Так он и остался в Суслоне. Вот именно этот неприятный эпизод и напомнил ему Вахрушка своею картошкой.
Напившись на скорую руку чаю и опохмелившись с гостем рюмкой настойки на березовой почке, он отправился в волость. Ермилыч пошел за ним.
— Надо его проучить, — советовал мельник, когда они подходили к волости.
У волости уже ждали писаря несколько мужиков и стояла запряженная крестьянская телега. Волостных дел в Суслоне было по горло. Писарь принимал всегда важный вид, когда подходил к волости, точно полководец на поле сражения. Мужиков он держал в ежовых рукавицах, и даже Ермилыч проникался к нему невольным страхом, когда завертывал в волость по какому-нибудь делу. Когда писарь входил в волость, из темной донеслось старческое пение:
Тяжело душеньке с телом расставатися, Тяжелее душеньке во грехах оставатися.
— Вон он, идол, какую обедню развел, — жаловался Вахрушка.
Писарь Замараев занял с приличною важностью свое место за волостным столом, а мельник Ермилыч поместился в качестве публики на обсиженной скамеечке у печки. Ермилыч, как бывший крестьянин, сохранял ко всякой власти подобострастное уважение и участенно вздыхал, любуясь властными приемами дружка писаря.
— Ну-ка, приведи сюда эту ворону! — лениво сказал Замараев, для пущей важности перелистывая книгу входящих бумаг.
Вахрушка молодцевато подтянулся и сделал налево кругом. Таинственный бродяга появился во всем своем великолепии, в длинной рубахе, с котомочкой за плечами, с бурачком в одной руке и палкой в другой.
Писарь сделал вид, что не замечает его, продолжая перелистывать журнал, а потом быстро поднял глаза и довольно сурово спросил:
— Бродяга? Непомнящий родства? Так… А прозвище?
— Колобок, — смело ответил старик, с улыбочкой поглядывая на мельника.
— Божий человек, значит.
— Слыхали, — протянул писарь. — Много вас, таких-то божьих людей, кажное лето по Ключевой идет. Достаточно известны. Ну, а дальше што можешь объяснить? Паспорт есть?
— По сусекам метен, по закромам скребен, — вот тебе и весь паспорт.
Писарь ударил кулаком по столу и закричал:
— Ты петли-то не выметывай, ворона желторотая! Говори толком, когда спрашивают!
— Не кричи ты на меня, пужлив я… Ох, напужал!
Бродяга скорчил такую рожу, что Ермилыч невольно фыркнул и сейчас же испугался, закрыв пасть ладонью. Писарь сурово скосил на него глаза и как-то вдруг зарычал, так что отдельных слов нельзя было разобрать. Это был настоящий поток привычной стереотипной ругани.
— Да я тебя заморю! сгною! изотру в порошок!.. Да я… я… я…
Ермилыч даже закрыл глаза, когда задыхавшийся под напором бешенства писарь ударил кулаком по столу. Бродяга тоже съежился и только мигал своими красными веками. Писарь выскочил из-за стола, подбежал к нему, погрозил кулаком, но не ударил, а израсходовал вспыхнувшую энергию на окно, которое распахнул с треском, так что жалобно зазвенели стекла. Сохранял невозмутимое спокойствие один Вахрушка, привыкший к настоящему обращению всякого начальства.