Николай Лесков - Фигура
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Полк наш стоял на юге, в городе, - тут же был и штаб сего Ерофеича. И попало мне идти в караул к погребам с порохом, под самое светлое воскресенье. Заступил я караул в двенадцать часов дня в чистую субботу, и стоять мне до двенадцати часов в воскресенье.
Со мною мои армейские солдаты, сорок два человека, и шесть объездных казаков.
Стал надходить вечер, и мне вдруг начало делаться чего-то очень грустно. Молодой человек был, и привязанности были семейные. Родители еще были живы и сестра... но, самое главное, и драгоценнейшее мати... мати моя добродетельница!.. Чудесная у меня была мати - предобрая и пренепорочная добром окрытая и в добре повитая... До того была милостива, что никого не могла огорчить, ни человека, ни животного, - даже ни мяса, ни рыбы не кушала, из сожаления к животным. Отец, бывало, спорит: "Помилуй, скажи: сколько ж их разродится? Деваться будет некуда". А она отвечает: "Ну, это еще когда-то будет, а я этих сама выкормила, так они мне как родные. Я не могу своих родных есть". И у соседей не ела: "этих, - говорила, - я живых видела: они мне знакомые, - не могу есть своих знакомых". А потом и незнакомых не стала кушать. "Все равно, - говорит, - с ними убийство сделано". Священник ее уговаривал, что "это от бога показано", и в требнике на освящение мясов молитву показывал, но ее не переспорил. "Ну, и хорошо, отвечала она, - як вы прочитали, то вы и кушайте". Священник сказал отцу, что это всё делают какие-нибудь "поныряющие в домы и прельщающие женища, всегда учащеся и ни коли же в разум прийти могущие". А мать говорит отцу: "Се пустое: я никаких поныряющих не знаю, а так просто противно мне, чтобы одно другое поедало".
Я о моей матери никогда не могу воспоминать спокойно, - непременно расстроюсь. Так случилось и тогда. Скучно по матери! Хожу-похожу, соломинку зубами со скуки кусаю и думаю: вот она теперь всех провожает в село, с вечера на заутреню, а сама сироток сберет, неодетых, невычесанных, - всех сама у печки перемоет, головенки им вычешет и чистые рубахи наденет... Как с ней радостно! Если бы я не дворянин был, я при ней бы и жил и работал бы, а не в карауле стоял. Что мы такое караулим?.. Все для смертного бою... А впрочем, что я так очень скучаю... - Стыдно!.. Я ведь жалованье за службу получаю и чинов заслуживаю, а вон солдат - он совсем безнадежный человек, да еще бьют его без милосердия, - ему куда для сравнения тяжелее... а ведь живет же, терпит и не куксится... бодрости себе надо поддать - все и пройдет. Что, думаю, самое лучшее может человек сделать, если ему самому тяжело? То, другое, третье приходит в голову, и, наконец, опять самое ясное приходит от матери: она, бывало, говорит: "Когда самому худо, тогда поспеши к тем, кому еще хуже, чем тебе"... Ну вот, солдатам хуже, чем мне...
Давай, думаю, я чем-нибудь солдат бедных обрадую! Угощу их, что ли, чаем напою, - разговеюсь с ними на мои гроши!
Понравилось.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Я позвал вестового, даю ему из своего кошелька денег и посылаю, чтобы купил четверть фунта чаю, да три фунта сахару, да копу крашенок (шестьдесят красных яиц), да хлеба шафранного на все, сколько останется. Прибавил бы еще более, да у самого не было.
Вестовой сбегал и все принес, а я сел к столику, колю и раскладываю по кусочкам сахар - и очень занялся тем: по скольку кусков на всех людей достанется.
И хоть небольшая забота, а сейчас, как я этим занялся, так и скука у меня прошла, и я даже радостно сижу да кусочки отсчитываю и думаю: простые люди - с ними никто не нежничает, - им и это участие приятно будет. Как услышу, что отпустиый звон прозвонят и люди из церкви пойдут, я поздороваюсь - скажу: "Ребята! Христос воскресе!" - и предложу им это мое угощение.
А стояли мы в карауле за городом, как всегда пороховые погреба бывают вдалеке от жилья, а кордегардией у нас служили сени одного пустого погреба, в котором в эту пору пороху не было. Тут в сенях и солдаты и я, - часовые наружи, а казаки - трое с солдатами, а трое в разъезд уехали.
Из города нам, однако, звон слышен, и огни кое-как мелькают. Да и по часам я сообразил, что уже время церковной службы непременно скоро кончится - скоро, должно быть, наступит пора поздравлять и потчевать. Я встал, чтобы обойти посты, и вдруг слышу шум... дерутся... Я - туда, а мне летит что-то под ноги, и в ту же минуту я получаю пощечину... Что вы смотрите?
Да - настоящую пощечину, и трах - с одного плеча эполета прочь!
Что такое?.. Кто меня бьет?
И главное дело - темно.
- Ребята! - кричу, - братцы! Что это делается? Солдаты узнали мой голос и отвечают:
- Казаки, ваше благородие, винища облопались!.. дерутся.
- Кто же это на меня бросился?
- И вас, ваше благородие, это казак по морде ударил. Вон он и есть в ногах лежит без памяти, а двух там на погребице вяжут. Рубиться хотели.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Все вдруг в голове у меня засуетилось и перепуталось. Тягчайшее оскорбление! Молодо-зелено, на все еще я тогда смотрел не своими глазами, а как задолбил, и рассуждение тоже было не свое, а чужое, вдолбленное, как принято. "Тебя ударили - так это бесчестие, а если ты побьешь на отместку, - тогда ничего - тогда это тебе честь..." Убить его, этого казака, я должен!.. зарубить его на месте!.. А я не зарубил. Теперь куда же я годен? Я битый по щеке офицер. Все, значит, для меня кончено?.. Кинусь заколю его! Непременно надо заколоть! Он ведь у меня честь взял, он всю карьеру мою испортил. Убить! за это сейчас убить его! Суд оправдает или не оправдает, но честь спасена будет.
А в глубине кто-то и говорит: "Не убий!" Это я понял, кто! - Это так бог говорит: на это у меня, в душе моей, явилось удостоверение. Такое, знаете, крепкое, несомненное удостоверение, что и доказывать не надо и своротить нельзя. Бог! Он ведь старше и выше самого Сакена. Сакен откомандует, да когда-нибудь со звездой в отставку выйдет, а бог-то веки веков будет всей вселенной командовать! А если он мне не позволяет убить того, кто меня бил, так что мне с ним делать? Что сделать? С кем посоветуюсь?.. Всего лучше с тем, кто сам это вынес. Иисус Христос!.. Тебя самого били?.. Тебя били, и ты простил... а я что пред тобою... я червь... гадость... ничтожество! Я хочу быть твой: я простил! я твой...
Вот только плакать хочется!.. плачу и плачу!
Люди думают, что я это от обиды, а я уже - понимаете... я уже совсем не от обиды... Солдаты говорят: - Мы его убьем!
- Что вы!.. Бог с вами!.. Нельзя человека убивать! Спрашиваю старшего: куда его дели?
- Мы, - говорит, - ему руки связали и в погреб его бросили.
- Развяжите его скорее и приведите сюда.
Пошли его развязать, и вдруг дверь из погреба наотмашь распахнулась, и этот казак летит на меня прямо, как по воздуху, и, точно сноп, опять упал в ноги и вопит:
- Ваше благородие!.. я несчастный человек!.. - Конечно, - говорю, несчастный.
- Что со мною сделали!..
И плачет горестно так, что даже ревет.
- Встань! - говорю.
- Не могу встать, я еще в исступлении...
- Отчего ты в исступлении?
- Я непитущий, а меня напоили... У меня дома жена молодая и детки... и отцы старички старые... Что я наделал?..
- Кто тебя упоил?
- Товарищи, ваше благородие, - заставили за живых и за мертвых в перезвон пить... Я непитущий!
И рассказал, что заехали они в шинок, и стали его товарищи неволить выпить для светлого Христова воскресения, в самый первый звон, - чтобы всем живым и умершим "легонько взгадалося", - один товарищ поднес ему чару, а другой - другую, а третью он уже сам купил и других потчевал, а дальше не помнит, что ему пришло в голову на меня броситься, и ударить, и эполет сорвать.
Вот вам и приключение! Теперь валяется в ногах, плачет, как дитя, и весь хмель сошел... Стонет:
- Детки мои, голубятки мои!.. Старички мои жалостные!.. женка бессчастная!..
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Убивается бедняга, и люди все на него смотрят, и - вижу, и им тягостно, а мне еще более всех тяжело. А меж тем как я немножко раздумался, сердце-то у меня уж назад пошло: рассуждать опять начинаю: ударь он меня наедине, я и минуты бы одной не колебался - сказал бы: "Иди с миром и вперед так не делай". Но ведь это все произошло при подначальных людях, которым я должен подавать первый пример...
И вдруг это слово опять меня спасительно уловляет... какой такой нам подан первый пример? Я ведь не могу же это забыть... я ведь не могу же, чтобы Иисуса вспоминать, а при том ему совсем напротив над людьми делать...
"Нет, - думаю, - этого нельзя: я спутался - лучше я отстраню от себя это пока... хоть на время, а скажу только то, что надо по правилу..."
Взял в руки яйцо и хотел сказать: "Христос воскрес!" - но чувствую, что вот ведь я уже и схитрил. Теперь я не его - я ему уж чужой стал... Я этого не хочу... не желаю от него увольняться. А зачем же я делаю как те, кому с ним тяжело было... который говорил: "Господи, выйди от меня: я человек грешный!" Без него-то, конечно, полегче... Без него, пожалуй, со всеми уживешься... ко всем подделаешься...
А я этого не хочу! Не хочу, чтобы мне легче было! Не хочу!