Ирина Полянская - Прохождение тени
Слепые расселись, пристроив свои палочки за спинками стульев, одинаковым движением постучали яичками о стол, быстро-быстро очистили их. Из-за каждого столика на них смотрели любопытные глаза, и слепые барахтались в сетях чужого зрения, как большие рыбины, даже не догадываясь о том, что происходит вокруг них. У одного скобкой, как нарисованная улыбка клоуна, уже белел вокруг рта кефир, у другого на подбородке остался след желтка, но они, как запачкавшиеся дети, не замечали этого. Трое из них были чем-то похожи друг на друга, хотя у них был совершенно разный тип лица. Впечатление этого сходства, скорее всего, рождалось из-за недоразвитости лицевых мышц слепых -- мышц, которые тренирует зрение, непроизвольно втягивающее за собой в действительность все наши чувства, мысли, все движения души. Такие лица не способны удерживать на себе маску, на них почти всегда готовое, недоумевающе-настороженное выражение. Четвертый слепой, классический горский красавец, не был похож на остальных, но и его лицо в эту минуту было лишено мимики, как застывший лик статуи. Поев, они одинаковым движением стряхнули со стола в тарелки скорлупу и, взявшись за свои палочки, гуськом покинули столовую.
С Нелей мы познакомились на вахте в первый же день нашего вселения в общежитие. Вахтерша баба Катя с самого порога просекла нас обеих, еще не зная содержимого наших чемоданов и не открыв новеньких паспортов. В глазах ее светилось острое ласковое любопытство, точно эти две новенькие уже одним своим обликом и скованными манерами обещали ей в будущем какое-то редкостное зрелище.
-- Вы обе русские, вот и живите вместе, -- сказала она.
Я приняла из рук вахтерши ключ, тем самым сразу претендуя на первенство в нашем будущем тандеме. Мы поднялись на третий этаж, отперли пустую комнату с тут и там ободранными нашими предшественниками обоями и стали распаковываться. Наши чемоданы выпустили на свет божий ворох одежды, белья, стопки нот, залепетали жалобным детским лепетом, с головой выдавая нас обеих. Посматривая друг на друга, мы одновременно выкладывали: чугунную статуэтку Музы с лирой в руке каслинского литья, плюшевого мишку, плюшевого зайку, отлакированный корень в виде змеи, кедровую шишку, стеклянную вазу для цветов и хрустальный рог для вина, потрепанного "Героя нашего времени" с карандашными плюсами и минусами на полях, томик поэта Ф. Петрова, крохотный глобус и карту Индийского океана. Отложив весь этот вздор в сторону, мы наскоро осмотрели наши ноты: у нее были прелюдии и фуги Баха, у меня сонаты Бетховена, у нее ноктюрны, а у меня полонезы Шопена, у нее Черни, у меня Геллер, у нее "Картинки с выставки" Мусоргского, у меня "Времена года" Чайковского, -- и этого нам на первое время должно было хватить, учитывая то обстоятельство, что при училище имелась нотная библиотека.
Мы сбегали через мост в магазин за вином и всю бутылку выпили из ее рога, сидя на панцирных сетках кроватей. У нас не оказалось ни миски, ни вилки, не было даже гвоздя, чтобы повесить ее портрет Шопена и моего Петра Ильича, зато до глубокой ночи мы читали друг другу стихи, забыв вовремя сходить за бельем и матрасами, поэтому первую ночь провели не раздеваясь, постелив на панцирные сетки свои плащи, а поутру, проснувшись, обнаружили, что ни у нее, ни у меня нет с собой даже расчески. Надо было решать многие практические вопросы, но мы опять побежали за бутылкой вина и плавлеными сырками "Новость" на завтрак, положившись на свой легкомысленный задор, молодость и внезапную свободу, распахнувшую перед нами свои горизонты.
Перед вступительным экзаменом по специальности я увидела одного из слепых. Он стоял у окна в стороне от абитуриентов, сгрудившихся перед дверью аудитории, обратив к нам свое красивое лицо. Я не могла оторвать от него глаз, он стоял так близко, что я на какое-то время забыла обо всем.
Создав его таким прекрасным, природа словно возразила самой себе, опустившись вдруг на уровень человеческой мысли, то и дело опровергаемой в своем полете другой мыслью -- мыслью-двойником, плутающей вокруг да около, перемалывающей в поисках своего "я" все величавые числа мира, обращая их в водяную пыль дробей, каждая из которых несла в себе микроскопические отражения части целого замысла, увы, уже неподвластные нашему глазу. Но, может, природа ничего такого и не имела в виду -- просто, на минуту забывшись, причислила отдельное человеческое существо к отряду цветов или воинству деревьев, неспособных удостовериться в собственной прелести. В том, что кто-то или что-то не смотрится в зеркало, не пытается выманить у мира немедленный отклик, не рассчитывает на отражение, не тупит взгляд о чужую поверхность, будь то человек или камень, всегда есть известное благородство. Ткацкий станок моей судьбы только-только пришел в движение, и я не сознавала, что девять десятых своего времени трачу именно на поиски собственного отражения -- будь то в стекле витрин, глазах окружающих или своих собственных мыслях, еще не понимая до конца, что среди зарослей этих множащихся зеркал теряется из виду та главная дорога, которую единственно и следует иметь перед собой. И потому в конечном счете мне этот слепец был тогда неинтересен. Его красота была способна ослепить глаза и выжечь сердце, если б он мог увидеть себя со стороны, если бы смог включиться в зеркальную игру отражений, отравленную волнующей опасностью живых и сложных человеческих отношений. Люди должны смотреть друг на друга, вот какая беда, даже если от их взглядов между ними вырастают дремучие леса или кто-то падает замертво. Уже давно все в мире выстроено на видении, которое, впрочем, не ведает, что творит. Он был как невидимка, этот парень, хотя внешность и сила характера, все же прочитывающаяся в чертах лица, обрекали его на то, чтоб быть героем, человеком, о котором говорят, о котором думают и перед которым открывают настежь двери, чтобы зазвать его в дом, поймать на кончик языка, удержать на краешке мечты.
Дверь аудитории, за которой сидела комиссия, открылась, и высокая сухопарая женщина с коротким ежиком волос позвала его:
-- Коста!
Слепой разулыбался и пошел навстречу ее голосу; перед ним, как перед важной персоной, все расступались.
Как только он скрылся за обитой дерматином дверью, мы все прильнули к ней. Всем было интересно, что может исполнить на фортепиано слепой. Мы даже немного приоткрыли дверь, чтоб лучше слышать его игру.
Игра его нам показалась напряженной и слишком правильной, в ней не было полета свободного чувства, но это была честная, хорошая игра. Вместо Баха этот Коста начал почему-то со "Смерти Изольды" Вагнера в переложении Листа. Затем он заиграл сложную сонатину Равелли, и мы получили возможность убедиться, что техника у него превосходная. Потом -- "Тарантеллу" Даргомыжского, звучание которой поразило меня настолько, что я не сразу поняла, в чем, собственно, дело, и только после того, как отлетело несколько музыкальных фраз, сообразила, что "Тарантелла" исполняется на двух фортепиано. Второй инструмент звучал гораздо сильнее и богаче, чем первый. Я и не думала встретить в провинциальном музыкальном училище такого сильного исполнителя: обычно наши преподаватели быстро старились после своих консерваторий и скорее могли что-то объяснить словами, чем показать игрой на инструменте. Я струхнула. И перед таким учителем мне предстояло играть!
Коста вышел из аудитории. Мы все, попятившись от двери, быстро рассыпались по коридору -- почему-то никто не хотел играть после него. В дверь концертного зала дерзко проскользнула Неля. Мне хотелось прежде узнать, кто тот педагог, с кем Коста так здорово играл в четыре руки. И я подошла к слепому:
-- Вы не скажете, кто это с вами играл Даргомыжского?
Слепой любезно улыбнулся и протянул мне руку, я вынужденно подхватила ее и пожала.
-- Коста, -- не отпуская моей руки, представился он. -- Это играла моя учительница Регина Альбертовна. Мы с нею полгода готовили эту программу. Рекомендую вам ее, очень сильный педагог.
-- Это-то мне и не нравится, -- пробормотала я и, чтобы преодолеть смущение, спросила: -- А в чьей обработке эта "Тарантелла"?
-- Тоже Листа. Он пахал не только на своего зятя Рихарда, а еще на добрый десяток композиторов.
Коста смотрел сквозь меня, и на невидящем лице его играла тень насмешливой улыбки. Он продолжал держать меня за руку и, похоже, от души забавлялся моим замешательством. Неизвестно, чем бы это кончилось, если бы из зала не вышла та стриженая женщина и не подошла к нам.
-- Коста, отпусти руку девушки...
Коста освободил мою руку и, обернувшись на голос преподавательницы, заговорил с ней о своем выступлении, тотчас забыв обо мне. Тут вышла Неля, отыгравшая свою программу. Я вошла в зал.
За сыгранного мною Баха, Черни, Скарлатти и Чайковского я получила четверку с минусом. На большее я и не рассчитывала, потому что Регина Альбертовна быстро вернулась в зал и я, заробев, сразу стала сбиваться. Зато экзамен по сольфеджио в полном объеме мне держать не пришлось. Едва преподавательница, которую звали Ольга Ивановна, доиграла до конца заданную нам мелодию, мой диктант был готов. Ольга Ивановна взяла со стола мой нотный листок и просияла так, будто я ее лично чем-то осчастливила. (Потом-то я поняла, что означала эта радость.)