Михаил Булгаков - Собрание сочинений в 8 томах. Том 1. Белая гвардия. Записки на манжетах. Рассказы
Неслышным ураганом (волнами смертоносного газа без цвета и запаха) прокатывается «мировая гражданская война» в пьесе «Адам и Ева». И второе действие открывается ремаркой:
Большой универсальный магазин в Ленинграде. Внутренняя лестница. Гигантские стекла внизу выбиты, и в магазине стоит трамвай, вошедший в магазин. Мертвая вагоновожатая. На лесенке у полки – мертвый продавец с сорочкой в руках. Мертвая женщина, склонившаяся на прилавок, мертвый у входа (умер стоя). «…» В гигантских окнах универмага – ад и рай. Рай освещен ранним солнцем вверху, а внизу ад – дальним густым заревом. Между ними висит дым, и в нем квадрига над развалинами и пожарищами. Стоит настоящая мертвая тишина.
А в Москве предается жестоким чудачествам свита Воланда – и горожане теряют головы (как в прямом, так и в переносном смысле), разбегаются по улицам голые гражданки… Одним словом, жизнь в состоянии «полного разоблачения».
Итак, катаклизм, катастрофа, эсхатология. Булгаков всегда стремится показать мир на кризисном пике. «Кризис, Бродович, – говорит в „Белой гвардии” едва не умерший от тифа Алексей Турбин. – Что… выживу?» Кризисное время – переход от одного цикла к другому, перерыв постепенности, «пауза» в плавном течении времени. В такие моменты совершается как бы возвращение в вечность, очередное приобщение к первоначалу. В таких ситуациях обретают актуальность основополагающие философские проблемы.
Разумеется, здесь сказалось влияние эпохи, в которую формировался и жил Булгаков: практически все социальные институты оказались тогда сломаны, а все традиционные ценности – «отменены». Но эсхатологизм его мироощущения вряд ли может быть объяснен лишь окружающими обстоятельствами – дело также в индивидуальном своеобразии творческой личности. И примечательно, что образ «конца света» в булгаковских произведениях сопровождается не унылой безысходностью, а ощущением непреходящего движения и обновления.
Катастрофа – не просто всеобщий трагический дискомфорт, но также возможность приобщиться к вечности. Может быть, ярче всех об этом сказал поэт, чья строка послужила заглавием данной статьи, – Федор Тютчев. В его стихотворении «Цицерон» речь идет о человеке, оказавшемся, подобно булгаковским героям, на тектоническом разломе истории. Он тревожен и удручен, ибо безвозвратно отрывается от «родной» эпохи, – однако ему дано и особое счастье: возвыситься, «превзойдя» свое время, и причаститься вечности, уравнявшись с богами:
Счастлив, кто посетил сей мирВ его минуты роковые!Его призвали всеблагиеКак собеседника на пир.Он их высоких зрелищ зритель,Он в их совет допущен был —И заживо, как небожитель,Из чаши их бессмертье пил![4]
Как в гоголевской повести «Страшная месть» – совершается чудо: «…Вдруг стало видимо далеко во все концы света». Булгаковские персонажи тоже обретают дар «дальновидения». Иван Русаков в «Белой гвардии» прозревает «синюю, бездонную мглу веков, коридор тысячелетий». Герои «Мастера и Маргариты», прощаясь с Москвой, фактически прощаются и с эпохой, которой принадлежит этот город, – перед ними встает зрелище истории человечества на всем ее протяжении. И читатель Булгакова, наблюдающий вроде бы «сиюминутные» события, вместе с тем призван мысленно охватить бытие в целом.
Конечно, «явления» вечности не могут совершаться в обычном, «бытовом» пространстве. Место у Булгакова такое же «беспокойное» и кризисное, как и время. Будь то квартира, дом или город – пространство, словно сценическая площадка, выделено из «большого» мира: внешне ограничено, а внутренне «разомкнуто» в бесконечность, вбирая черты различных эпох.
Булгаков – писатель «городской»; но, в традициях Гоголя, булгаковский город – это «город-мир», «город-миф». Сквозь конкретный, узнаваемый ландшафт «проступают» черты нескольких легендарных городов. Не случайно в «Белой гвардии» место, где происходят события, лишено имени: это Город «вообще», в котором детали реального Киева совмещаются со «знаками» античного Рима, гибнущего библейского Вавилона, легендарного Иерусалима (его образ возникает в сцене молитвы Елены Турбиной) и даже Москвы и Петербурга. В «Мастере и Маргарите» взаимное «наложение» современной Москвы и древнего Ершалаима очевидно: действие романа развивается по двум фабульным линиям, которые взаимопроникают, взаимоотражаются друг в друге. При этом образ Москвы опять-таки осложнен ассоциациями с Римом, Вавилоном, Киевом…
В таких условиях булгаковские персонажи – обитающие вроде бы во вполне конкретном времени-пространстве – постоянно кажутся (или впрямь оказываются) «выходящими» за пределы своей эпохи, играют некие «вечные» роли. Например, Елена Турбина, в которую влюблены, кажется, все без исключения мужчины, соотносится с мифической Еленой Прекрасной – той самой, из-за которой в свое время разразилась Троянская война. Писателя-приспособленца Пончика-Непобеду в пьесе «Адам и Ева» зовут Павлом Апостоловичем (комментарии, как говорится, излишни); да и имена главных героев Адама Красовского и Евы Войкевич говорят сами за себя. А в комедии «Иван Васильевич» управдом оказывается до того похож на «грозного» царя, что даже родная жена отличить не может, – и не имеет значения, что между Иваном Васильевичем Буншей и Иоанном IV Васильевичем четыре века дистанции (которые, впрочем, преодолеваются благодаря изобретению Тимофеева).
Современность в булгаковских произведениях обнажает «легендарную» подоплеку, и возникающие параллели оказываются подчас довольно неожиданными. В «Роковых яйцах» персонаж с явно «судьбоносной» фамилией Рокк, напортачивший с «возрождением куроводства в Республике», первым пострадавший от собственной самонадеянности (потерял жену, съеденную чудовищем) и превратившийся от ужаса в седого старика, вдруг сравнивается с «библейским пророком». А чекист Щукин, стреляющий в «драконов» – гигантских змей и крокодилов – «зеленоватыми молниями» из электрического револьвера, уподобляется богу-громовнику – Перуну или Илье-пророку; точно так же красноармейцы с пиками, отправляющиеся воевать с «гадами», предстают полчищами «Георгиев Победоносцев» (вот только побеждены змеи вовсе не ими, а «русским богом» – Дедом Морозом).
«Инфернальные» персонажи у Булгакова являются не только из потустороннего мира. В пьесе «Блаженство» люди XX века попадают в век XXIII – и выясняется, что коммунистическая утопия (Блаженство, Элизиум) настолько же напоминает рай, насколько и ад. А царь Иоанн Васильевич, вырванный из «темного» прошлого, проводит время в Москве XX века… на чердаке. Таков булгаковский образ «светлого» будущего. И недаром в «Иване Васильевиче» (комедии, написанной по мотивам «Блаженства») царь принимает изобретателя Тимофеева за демона. Пребывание же Бунши и Милославского в веке XVI должно восприниматься как посещение тогдашней Москвы «бесами» – нечто вроде явления свиты Воланда.
Комично-«бесовское» начало иногда приписывается даже автобиографическому герою Булгакова. Например, в очерке «Киев-город» рассказчик повествует о том, как тщетно пытался бороться с мракобесием и суевериями. Услышав от родственницы, что некий лектор-проповедник, в духе Нострадамуса, пропагандирует перед верующими книгу, где обещается в 1932 г. приход антихриста, герой не выдерживает:
…Терпение мое лопнуло. Тряхнув кой-каким багажом, я доказал старушке, что, во-первых, антихрист в 1932 году не придет, а во-вторых, что книгу писал несомненный и грязно невежественный шарлатан.
После этого старушка отправилась к лектору курсов, изложила всю историю и слезно просила наставить меня на путь истины.
Лектор прочитал лекцию, посвященную уже специально мне, из которой вывел, как дважды два четыре, что я не кто иной как один из служителей и предтеч антихриста, осрамив меня перед всеми моими киевскими знакомыми.
Всякое событие в булгаковском мире отражается в вечности, как в анфиладе зеркал; в глубине действия, точно в матрешке, обнаруживаются дополнительные смысловые «слои». Важную роль в этом играет подтекст – многочисленные мифологические, фольклорные, религиозные, исторические ассоциации, переклички с произведениями других авторов, причем не только литературными (например, велико значение оперных реминисценций).
Подчас булгаковские персонажи напоминают актеров, играющих давно поставленную пьесу – разве что всякий раз в новых декорациях, в соответствиями с «требованием времени». Булгаков словно иллюстрирует знаменитый тезис Экклезиаста: «Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем» (Еккл 1: 9). Но как совмещается идея вечного повторения с идеей конца света?
Приходится признать, что беспрестанно гибнущий, непрерывно горящий и постоянно тонущий булгаковский мир оказывается все же «несгораемым» и «непотопляемым» – никогда не погибает «окончательно». Перед нами «конец света, не имеющий конца»[5]: события в итоге возвращаются почти к исходному состоянию. Почти – потому что кое-что все же меняется (как говорит герой «Мастера и Маргариты», «не бывает так, чтобы все стало, как было»), хотя и не настолько радикально, чтобы свернуть человечество с его пути.