Владимир Войнович - Шапка
- Но ты хоть полистай.
- И листать нечего! - Я швырнул рукопись, и она разлетелась по всей комнате.
Жена вышла, а я, поостыв, стал собирать листки, заглядывая в них и возмущаясь каждой строкой. В конце концов я пролистал всю рукопись, прочел несколько страниц в начале, заглянул в середину и в конец.
Роман назывался "Перелом". Один из участников геологической экспедиции сломал ногу (и вначале даже мужественно пытался это скрыть), а врача поблизости нет, он находится в поселке за сто пятьдесят километров, и имеющийся у экспедиции вездеход на беду сломался. И вот хорошие люди несут своего мужественного товарища на руках, в дождь и снег, через топи и хляби, переживая неимоверные трудности. Больной, хотя и мужественный, но немного отсталый. По-хорошему отсталый. Он просит друзей оставить его на месте, потому что они уже нашли конец нужной жилы, которая очень нужна государству. А раз нужна государству, то и для него она дороже собственной жизни. (Хорошие люди тем, особенно, и хороши, что своей жизнью особо не дорожат.) Герой просит его оставить и получает, разумеется, выговор от хороших своих товарищей за оскорбление. За высказанное им предположение, что они могут покинуть его в беде. И хотя у них кончились все припасы: и еда и курево - и ударили морозы, они все-таки донесли товарища до места, не бросили, не пристрелили, не съели.
Все было ясно. На листке бумаги я набросал некоторые заметки и ждал Ефима, чтобы сказать ему правду.
В четверг, как всегда, он явился, нагруженный своим раздутым портфелем, из которого и мне досталась банка болгарской кабачковой икры.
Мы поговорили о том о сем, о последней передаче "Голоса Америки", о наших домашних, о его сыне Тишке, который учился в аспирантуре, о дочке Наташе, жившей в Израиле, обсудили одну очень смелую статью в "Литературной газете" и оценили шансы консерваторов и лейбористов на предстоящих выборах в Англии. Почему-то отношения консерваторов и лейбористов Ефима всегда волновали, он регулярно и заинтересованно пересказывал мне, что Нил Киннок сказал Маргарет Тэтчер и что Тэтчер ответила Кинноку.
Наконец, я понял, что уклоняться дальше некуда, и сказал, что рукопись я прочел.
- А, очень хорошо! - Он засуетился, немедленно извлек из портфеля средних размеров блокнот с Юрием Долгоруким на обложке, а из кармана ручку "Паркер" (подарили океанологи) и выжидательно уставился на меня.
Я посмотрел на него и покашлял. Начинать прямо с разгрома было неловко. Я решил подсластить пилюлю и сказать для разгона что-нибудь позитивное.
- Мне понравилось...- начал я, и Ефим подведя под блокнот колено, застрочил что-то быстро, прилежно, не пропуская деталей.- Но мне кажется...
Паркеровское перо отдалилось от блокнота, на лице Ефимовом появилось выражение скуки, глаза смотрели на меня, но уши не слышали.
Это была не осознанная тактика, а феномен такого сознания, обладатели которого видят, слышат и помнят только то, что приятно.
- Ты меня не слушаешь,- заметил я, желая хотя бы частично пробиться со своей критикой.
- Нет-нет, почему же! - Слегка смутясь, он приблизил перо к бумаге, но записывать не спешил.
- Понимаешь,- сказал я,- мне кажется, что, сломав ногу, человек, даже если он очень мужественный и очень хороший, во всяком случае в первый момент, думает о ноге, а не о том, что государству нужна какая-то руда.
- Кобальтовая руда,- уточнил Ефим,- она государству нужна позарез.
- А, ну да, это я понимаю. Кобальтовая руда, она, конечно, нужна. Но она там лежала миллионы лет и несколько дней, наверное, может еще полежать, каши не просит. А нога в это время болит...
Ефим поморщился. Ему было жаль меня, чуждого высоких порывов, но спорить, он понимал, бесполезно. Если уж в человеке чего-то нет, так нет. Поэтому он ограничил нашу дискуссию пределами, доступными моему пониманию, и спросил, что я думаю об общем построении романа, о том, как это написано.
Написано это было, как всегда, из рук вон плохо, но я увидел в глазах его такое отчаянное желание услышать хорошее, что сердце мое дрогнуло.
- Ну, написано это...- Я немного помялся.- ...Ну, ничего.- Посмотрел на него и поправился: - Написано довольно хорошо.
Он просиял:
- Да, мне кажется, что стилистически...
За такой стиль, конечно, надо убивать, но, глядя на Ефима, я промямлил, что по части стиля у него все в порядке, хотя есть некоторые шероховатости...
Тут он полез в карман, то ли за платком, то ли за валидолом, и я понял, что даже некоторых шероховатостей достаточно для небольшого сердечного приступа.
- Маленькие шероховатости,- поспешил я поправиться.- Совсем небольшие. А впрочем, может быть, это мое субъективное мнение. Ты знаешь, меня и раньше всегда ругали за субъективизм. А объективно это вообще хорошо, здорово.
- А как тебе понравилось, когда Егоров лежит и смотрит на Большую Медведицу?
Егоровым, кажется, звали главного героя. А вот где он лежит и на что смотрит, этого я припомнить не мог и вынужденно похвалил Егорова и Большую Медведицу.
- А сцена в кабинете начальника главка? - посмотрел на меня Ефим, поощряя к нарастающему восторгу.
О боже! Какого еще главка? Я был уверен, что там все действие происходит только на лоне недружелюбной природы.
- Да-да-да,- сказал я,- в главке это вообще, это да. И название очень удачное,- добавил я, чтобы подальше уйти от деталей.
- Да,- загорелся Ефим.- Название мне удалось. Понимаешь, речь же идет не просто о переломе конечности. Это было бы слишком плоско и примитивно. Одновременно происходит перелом в отношении к человеку, перелом в душе, перелом в сознании... Там, ты помнишь, они понесли его к больнице и видят за замерзшим окном расплывшийся силуэт...
Разумеется, и этого я не помнил, но о силуэте отозвался самым одобрительным образом, и, чтоб избежать дальнейших подробностей, вскочил и, пряча глаза, поздравил Ефима с удачей.
Моя жена вылетела на кухню, и я слышал, как она там давилась от смеха, а он, пользуясь ее отсутствием, кинулся ко мне с рукопожатием.
- Я рад, что тебе понравилось,- сказал он взволнованно.
Покинув меня, он, как и следовало ожидать, тут же разнес по всей Москве весть о моем восторженном отзыве, сообщил о нем кроме прочих Баранову, который немедленно позвонил мне и, шепелявя больше обычного, стал допытываться, действительно ли мне понравился этот роман.
- А в чем дело? - спросил я настороженно.
- А в том дело,- сердито сказал Баранов,- что своими беспринципными похвалами вы только укрепляете Ефима в ложном мнении, будто он в самом деле писатель.
Этот Баранов, будучи ближайшим другом Рахлина, никогда его не щадил, считал своим долгом говорить ему самую горькую правду, иногда даже настолько горькую, что я удивлялся, как Ефим ее терпит.
Ефим жил на шестом этаже писательского дома у метро "Аэропорт" исключительно удобное место. Внизу поликлиника, напротив (одна минута ходьбы) - производственный комбинат Литературного фонда, налево (две минуты) - метро, направо (три минуты) - продовольственный магазин "Комсомолец". А еще чуть дальше, в пределах, как американцы говорят, прогулочной дистанции,- кинотеатр "Баку", Ленинградский рынок и 12-е отделение милиции.
Квартира была просторная, а стала еще просторнее после того, как семья Ефима сократилась ровно на четверть. Это случилось после того, как дочь Наташа уехала на историческую родину, а точнее сказать, в Тель-Авив. Уехала, между прочим, с большим скандалом.
Чтобы понять причину скандала, надо знать, что жена у Ефима была русская - Кукушкина Зина, родом из Таганрога. Кукуша (так ее ласково звал Ефим) была полная, дебелая, похотливая и глупая дама с большими амбициями. Она курила длинные иностранные сигареты, которые доставала по блату, гуляла, как говорится, "налево", пила водку, пела похабные частушки и вообще материлась как сапожник. Она работала на телевидении старшим редактором отдела патриотического воспитания и выпускала программу "Никто не забыт, ничто не забыто". Кроме того, была секретарем партбюро, депутатом райсовета и членом общества "Знание", а под лифчиком носила крест, верила в мумиё, телепатию, экстрасенсов и наложение рук, словом, была вполне современной представительницей нашей интеллектуальной элиты. Она сохранила девичью фамилию, чтобы не портить себе карьеры, и по той же причине сделала Кукушкиными и записала русскими своих детей. Ее стратегия долго себя оправдывала. Она сама делала карьеру и литературным успехам мужа способствовала чем могла.
Ей уже было сильно за сорок, а у нее все еще были любовники, чаще военные, а из них самый важный - дважды Герой Советского Союза генерал армии Побратимов. Они познакомились в ту давнюю пору, когда, еще будучи заместителем министра обороны, он увидел Кукушу по телевизору. Она так привлекла генерала, что он взялся курировать передачу "Никто не забыт, ничто не забыто". Мне рассказывали, что во времена, когда Ефим отправлялся с мужественными людьми в дальние командировки или, по выражению Баранова, искать приключений на свою ж..., Побратимов присылал, бывало, за Кукушей длинную черную машину с адъютантом, маленького роста брюхатым полковником по имени Иван Федосеевич. Случалось это обычно днем, в самое что ни на есть рабочее время. Иван Федосеевич в форме с полным набором орденских планок являлся в редакцию, по-штатски здоровался со всеми Кукушиными сослуживцами, широко улыбался всеми своими золотыми коронками и важно сообщал: