Максим Горький - Жизнь Матвея Кожемякина
- Ты не ходи, Мотя, тебе не к чему глядеть на кровь...
Оставшись на крыльце, мальчик вспомнил, что, кроме страха перед отцом, он носил в своей душе ещё нечто тягостное.
Вскоре после того, как пропала мать, отец взял в дом ласковую слободскую старушку Макарьевну, у неё были ловкие и тёплые руки, она певучим голосом рассказывала мальчику славные жуткие сказки и особенно хорошо длинную историю о том, как живёт бог на небесах:
Сидит грозен бог на престоле златоогненном,
Предстоять ему серафими, херувими, светли ангели,
День и ночь всё поють они да славу богу вечному.
А как просить царя-то небесного о милости грешникам,
Со стыда в очи грозные, божий, поглядеть не решаютьси...
Когда она напевала эту песнь - её чёрные, добрые глазки блестели мелкими, как жемчужинки на ризе иконы, слезами.
Но, прожив месяца три, она была уличена Власьевной в краже каких-то денег. Тогда отец, Созонт и стряпуха положили её на скамью посредине кухни, связали под скамьёю маленькие руки полотенцем, Власьевна, смеясь, держала её за ноги, а Созонт, отвернувшись в сторону, молча и угрюмо хлестал по дрожавшему, как студень, телу тонкими прутьями.
Макарьевна бормотала, точно водой захлёбываясь:
- Батюшки, помилуйте! Не виновата я перед господом... не виноватую... у-у...
- Сыпь, Сазан! - покрикивал отец, стоя у печи и крепко держа Матвея за руку.
А Власьевна, подмигивая на дворника, говорила:
- Гляди-ко - стыдится, морду-то отворотил как, а, мамоньки!
Матвей хотел попросить отца не сечь старуху, но не решился и горько заплакал.
- Будет! - сурово крикнул Кожемякин.
Тот день вечером у постели мальчика сидела Власьевна, и вместо тихих сказок он слышал жирные, слащавые поучения.
- Надо быть умненьким, тятеньку жалеть да слушаться, а ты от него по углам прячешься - что это?
Потом явилась дородная баба Секлетея, с гладким лицом, тёмными усами над губой и бородавкой на левой щеке. Большеротая, сонная, она не умела сказывать сказки, знала только песни и говорила их быстро, сухо, точно сорока стрекотала. Встречаясь с нею, отец хитро подмигивал, шлёпал ладонью по её широкой спине, называл гренадёром, и не раз мальчик видел, как он, прижав её где-нибудь в угол, мял и тискал, а она шипела, как прокисшее тесто.
Власьевна плакала, грозилась:
- Уйду! Еретик...
Но ушла Секлетея.
В тот день, когда её рассчитали, Матвей, лёжа на постели, слышал сквозь тонкую переборку, как отец говорил в своей комнате:
- Ну, чего орала да куксилась, дура толстомясая?
- Дорогуша ты моя, сердечная, - слащаво ныла Власьевна.
- Не лезь. Думаешь, не всё равно мне, какая баба? Не о себе у меня забота...
- Да уж я ли Мотеньке не слуга...
- Ему мать надобно...
Мальчик завернулся с головою в одеяло и тихонько заплакал.
Но теперь ему хотелось забыть, как секли ласковую старушку, а разговор отца с Власьевной хорошо и просто объяснял всё неприятное и зазорное:
"Это он - для меня..."
Отец выглянул в окно, крикнув:
- Моть, иди чай пить!
Пили чай, водку и разноцветные наливки, ели куличи, пасху, яйца. К вечеру явилась гитара, весёлый лекарь разымчиво играл трепака, Власьевна плясала так, что стулья подпрыгивали, а отец, широко размахивая здоровой рукой, свистел и кричал:
- Делай, ведьма! Моть - поди сюда! Любишь, стало быть? Эх, мотыль мой милый, монашкин сынок! Не скучай!
Он дал сыну стаканчик густой и сладкой наливки и, притопывая тяжёлыми ногами, качая рыжей, огненной головой, пел в лицо ему удивительно тонким и смешным голосом:
Вот во поле, на лужку
Стоит бражка в туеску,
Она пьяная - хмельна,
Крепче всякого вина...
Матвею почему-то было жалко отца; ему казалось, что вот он сейчас оборвёт песню и заплачет.
- Марков - подкладывай огня! Ох, ты! Крутись! - командовал отец.
Коротенький лекарь совсем сложился в шар, прижал гитару к животу, наклонил над нею лысую голову, осыпанную каплями пота; его пальцы с весёлою яростью щипали струны, бегали по грифу, и мягким тенорком он убедительно выговаривал:
И поп - помрёт,
И солдат - помрёт,
Только тот не помрёт,
Кого смерть не возьмёт!
- И-их! - визжала Власьевна, отчаянно заламывая руки над головой.
- Марков! - вопил отец. - Гляди, а? Это ли не зверь, а?
- Холмы-горы! - отзывался лекарь, брызгая весёлым звоном струн, а Матвей смотрел на него и не мог понять - где у лекаря коленки.
Вдруг явился высокий, суровый Пушкарь, грозно нахмурил тёмное бритое лицо и спросил хриплым голосом:
- За что Муругого убили, беси?
Отец поднял завязанную руку, махая ею.
- Видал? Сустав с мизинца - напрочь! Марков ножницами отстриг. Садись, служба!
- Ещё башку тебе отстригут, погоди! - предупредил солдат, усмехаясь и взяв Матвея за руку.
- Айда спать!
Через несколько дней, в воскресенье, отец, придя из церкви, шагал по горнице, ожидая пирога, и пел:
От юности моея
мнози борют мя страсти,
Но сам мя заступи
и спаси, спасе мой!
Со двора в окно, сквозь узорные листья герани, всунулось серая голова Пушкаря. Он кричал:
- Опять кощунишь, Савёл? Опять носам?
- Поди прочь! - сказал отец, не останавливаясь.
- Я те говорю - осанна заступи! Осанна, а не - носам!
Отец подошёл к окну и, ударив себя кулаком в грудь, внушительно заговорил:
- Сам! Понимаешь, старый чёрт? Не я, а - бог! Но сам...
В окно полился торжествующий рёв:
- Ага-а, запутался, еретик! Я - не я, сам - не сам...
- Уйди!
- Осанну господню не тронь...
- У-ух! - взвыл Савелий Кожемякин и, схватив обеими руками банку с цветком, бросил ею в голову Пушкаря.
Это вышло неожиданно и рассмешило мальчика. Смеясь, он подбежал к окну и отскочил, обомлев: лицо отца вспухло, почернело; глаза, мутные, как у слепого, не мигая, смотрели в одну точку; он царапал правою рукою грудь и хрипел:
- Господи! Исусе... Исусе...
Матвей выскочил вон из комнаты; по двору, согнув шею и качаясь на длинных ногах, шёл солдат, одну руку он протянул вперёд, а другою дотрагивался до головы, осыпанной землёю, и отряхал с пальцев густую, тёмно-красную грязь.
Матвей кинулся в амбар и зарылся там в серебристо-серой куче пеньки, невольно вспоминая жуткие сказки Макарьевны: в них вот так же неожиданно являлось страшное. Но в сказках добрая баба-яга всегда выручала заплутавшегося мальчика, а здесь, наяву, - только Власьевна, от которой всегда душно пахнет пригорелым маслом.
На дворе раздался голос отца:
- Я вас, деймоны, потаскаю в амбар, запру и подожгу! Доведёте вы меня! Матвей! Мотюшка!
Вздрагивая от страха, мальчик выбрался из пеньки и встал в дверях амбара, весь опутанный седым волокном. Отец молча отвёл его в сад, сел там на дёрновой скамье под яблоней, поставил сына между колен себе и невесело сказал:
- Ну, что ты испугался? Пугаться вредно. Какая твоя жизнь будет в испуге да в прятышках? Не видал ты солдата пьяным?
- Ты ему голову разбил! - тихонько напомнил мальчик.
- Эка важность! На службе его и не так бивали.
Он долго рассказывал о том, как бьют солдат на службе, Матвей прижался щекою к его груди и, слыша, как в ней что-то хрипело, думал, что там, задыхаясь, умирает та чёрная и страшная сила, которая недавно вспыхнула на лице отцовом.
- Ты его не бойся! - говорил рыжий человек. - Он это так, со скуки дурит. Он ведь хороший. И дерутся люди - не бойся. Подерутся - помирятся.
Он говорил ласково, но нехотя, и слова подбирал с видимым трудом. Часто прерывая речь, смотрел в пустое небо, позёвывая и чмокая толстой губой.
Жадно пили свет солнца деревья, осыпанные желтоватыми звёздочками юной листвы, тихо щёлкая, лопались почки, гудели пчёлы, весь сад курился сочными запахами - расцветала молодая жизнь.
- Спать хочешь? - грустно спросил Матвей.
- Нет, это так, от скуки зевается. В праздники всегда скушно.
- Ты и в будни часто про скуку говоришь.
- А и в будни не больно весело! - Кожемякин крепко стиснул сына коленями и как будто немного оживился. - Прежде веселее было. Не столь спокойно, зато - веселее. Вот я тебе когда-нибудь, вместо бабьих-то сказок, про настоящее поведаю. Ты уж большой, пора тебе знать, как я жил...
- Расскажи сейчас! - умильно попросил Матвей.
- Можно и сейчас! - подумав, молвил отец. - Вот, примерно, ходил я с отцом - дедом твоим - на расшиве, бечевой ходили, бурлаками, было их у нас двадцать семь человек, а дед твой - водоливом. Мужик он был большой, строгий, характерный...
Савелий Кожемякин прищурил глаза, крякнул и недоверчиво оглянул светло-зелёные сети ветвей.
- Предметы-те, Мотяй, всё больно сурьёзные, не уложатся они в малый твой разум! - проговорил он, сомнительно разглядывая сына. - Погодить, пожалуй, надо нам беседы-то беседовать...
- Нет, ты, тятя, сейчас! - настаивал мальчик, отводя рукой бороду отца.
- Чекотно? - усмехаясь спросил Савелий. - Вот и мне тоже чекотно, как про старое-то вспомню.
Подумав, он плавно начал: