Память девушки - Анни Эрно
Внутри пространственно-временных рамок, которые я для себя установила – пять месяцев в Нормальной школе в Руане, – мелькают силуэты других студенток. Их становится всё больше и больше, словно внутри этих конкретных границ из одной ячейки памяти, которая десятилетиями была закрыта, лавиной хлынули воспоминания. Возвращаются имена и лица тех, про кого я, возможно, думала, почему они здесь, рады ли они быть в этом месте и хотят ли стать учительницами.
Как воспринимали меня другие девушки с курса Профессиональной подготовки – Аннетт С. из маленького городка Ла-Вопальер, Мишель Л. из Гравеншона, Анни Ф. с улицы Арзен в Руане, дом возле магазина «Манюфранс»? Что они знали обо мне так, что я не догадывалась? Действительность других – ничто по сравнению с тем, чего они, эти другие, не знают и от чего у них бы глаза на лоб вылезли: «Кто бы мог подумать…», «Прямо не верится…» и т. д. – так почему же она волнует меня сейчас, когда я пишу? Всё просто: она была основой моих отношений с миром в то время, когда мы были вместе, группой, составом будущих учительниц, частью которого – подозревали ли они об этом? – я никак не могла себя ощутить.
«В конце концов, я это выбрала. Но действительно ли я сама выбрала это – другой вопрос. Тебе не кажется, что мы в основном идем на поводу у обстоятельств?» Письмо от декабря 1959-го.
Когда в прошлом году я начинала писать, то даже не предполагала, что застряну на периоде обучения в «Норме». Я понимаю, что мне нужно было оживить девушку, которая взяла на себя обязательства – подписала договор на десять лет – и ввязалась в дело, которое ей не подходит; поднять вопрос, который так редко звучит в книгах: как все мы в начале взрослой жизни справляемся с этой обязанностью как-то зарабатывать на жизнь, с выбором и, наконец, с ощущением, что мы на своем – или не на своем – месте?
Зима. Практикантка, выходящая из дверей начальной школы Мари-Удемар, хочет умереть. Или – что равнозначно – перестать быть той девушкой, у которой проступают слезы под взглядом черных глаз старой дамы, воплощения идеальной учительницы, когда та говорит ей при другой практикантке: «У вас нет к этому призвания, вам не дано быть учительницей». Тот факт, что среди студенток «Нормы» у этой женщины репутация злыдни и все боятся попасть на стажировку к ней в класс, ничуть не уменьшает ужаса от ее слов, в которых мне сразу слышится истина. Истина, открывшаяся несмотря на меня и все мои усилия: подготовить уроки по чтению и письму, придумать рождественскую сказку, нарисовать оленя и домик в снегу. Куда деться от этой правды: я не подхожу, не гожусь для дела, которым занимаюсь?
Затем я вижу, как эта девушка укрывается в ближайшей церкви, Сен-Годар, прежде чем вернуться в Школу, где другие девушки, в отличие от нее, счастливы наконец-то работать с учениками и в восторге от возможности свободно выходить в город.
Инспекция в конце практики – инспектор, директор школы и образцовая учительница сидят рядком у окна и болтают, пока я вешаю картонку с новыми словами для урока чтения – меня не спасет. Лучшая ученица, которую я вызываю в конце урока, путает глаголы «есть» и «ехать» и говорит, что «пастушок – это такая палка». Она готова разрыдаться из-за своей ошибки, и на ее маленьком расстроенном личике я с болью читаю подтверждение собственной никчемности.
Хотя на протяжении многих лет, вспоминая эту ледяную женщину, ее странно расширенные глаза, тонкие губы, аккуратные зубы и элегантный вид, я была готова ее растоптать, должна признать: именно она своим вердиктом – тогда звучавшим бесчеловечно – если не спасла меня, то уж точно помогла сэкономить кучу времени. Она входит в число людей – в основном не самых приятных, – которые, как мне кажется, сами того не желая, изменили ход моей жизни.
Что касается Р., то она удачно заболела, как раз после того как завалила урок по грамматике, и не смогла завершить практику в одной пригородной школе. Быть может, именно общие неудачи при встрече с реальностью этой профессии сблизили нас в начале нового семестра в январе 1960-го? Так что в итоге наши мысли и устремления слились воедино, породив совершенно особый дух сообщничества, исходной точкой которого можно считать эту сцену: мы, как две пчелки, набиваем полные карманы карамелек, леденцов и шоколадного печенья, которые студенческий союз Школы хранит в соседнем классе, и по обоюдному молчаливому согласию уходим не заплатив. Очень скоро мы повторяем эту схему – но уже с мерами предосторожности, памятуя о громких криках главы студсоюза, обнаружившей кражу, – с детским восторгом, не осознавая, что попираем моральные принципы, которые по идее должны насаждать. А возможно, и осознавая.
Как знать, может, мы «подначивали» друг друга, часами сидя в пустых аудиториях, а может, эта идея возникла внезапно, сперва в теории, а затем как общий план: уйти из Нормальной школы, поехать в Англию, устроиться помощницами по хозяйству, вернуться и в октябре поступить на филологический. Кому это пришло в голову первой? Держу пари, что Р. Анни Д., в отчаянии, с булимией, увязла в тоске интерната и никогда бы не смогла – даже в мыслях – выбраться из ловушки, в которую сама себя загнала, по собственной инициативе заняться расторжением договора, из-за чего ее родителям придется возмещать расходы за проведенные в Школе месяцы, – сделать всё то, что из глубин безысходности, в которой я пребывала, представлялось невозможным, а в результате оказалось удивительно простым, и для директрисы, и для родителей.
Мои родители понятия не имели, что это за «подготовительные курсы», куда я собиралась пойти, но это не мешало маме сиять от гордости и честолюбия и быть готовой на всё, лишь бы ее дочь «поднялась». Отец был разочарован, словно я предала его идеал. (Он всю жизнь носил в бумажнике вырезку из газеты «Пари-Норманди», свидетельство моего успеха на вступительных в Нормальную школу. Ничто не могло лишить его этого величайшего счастья, этого возмездия миру: сам он крестьянским мальчишкой бросил школу в двенадцать лет и начал работать на ферме.)
Что до моих собственных амбиций после ухода из Школы, то они отражены в письме от 29 февраля 1960-го:
«Мне бы хотелось преподавать в университете, но, наверное, не получится. А еще вернулась моя давняя мечта – стать библиотекарем».
Конец марта 1960-го. Я вижу ее в коридоре поезда на станции Булонь-сюр-Мер. Светлый пучок, очки в золотой оправе с черным ободком. На ней небесно-голубой плащ с рукавами три четверти, легкий не по погоде, но в чемодане не было места для теплых вещей, а к осени она уже вернется. Через несколько минут поезд продолжит путь к морскому вокзалу, откуда пассажиры отправятся в Фолкстон. Через закрытое окно она смотрит на свою мать. Та стоит на платформе – ей велели покинуть поезд, она удивлена и подавлена тем, что ей нельзя дальше, нельзя проводить дочь через таможню к пароходу – и бодро улыбается ей. Девушка чувствует, как на глазах у нее выступают слезы. Вряд ли она помнит зеркальную сцену на вокзале в С. полтора года назад. Это уже я, когда пишу сегодня, провожу параллель между двумя образами и, вспоминая эти слезы, отмечаю разницу между двумя девушками: та – завоевательница, которой не терпится вырваться из семьи и маленького городка; эта – уже лишена гордости и алчности, пытается сохранить лицо, совладать с горечью разлуки и расставания и нисколько не стремится к ожидающей ее неизвестности. Эта девушка и в Париже-то никогда не бывала и сейчас наверняка представляет, как одна приезжает в Лондон, попадает в чужую семью, где ей придется жить полгода – целую вечность. Ничего общего с ее детскими и подростковыми мечтами. Она уезжает, потому что ошиблась будущим, она – эмигрантка по несчастью. В Ивто не останешься: невозможно «слоняться без дела», обременяя своим бездельем родителей и страдая от допросов покупателей, их злорадного любопытства. Она должна уехать, это неизбежно, это предписано ей с начальной школы, с первых хороших оценок. Ей нельзя хотеть – нельзя решать – оставаться в Ивто, на кухне с накрытым клеенкой столом. Ей надо, как говорит мать, «идти вперед». Она – как Сара из одноименной песни Шарля Азнавура, которая втайне не дает