Николай Лесков - Заячий ремиз (Наблюдения, опыты и приключения Оноприя Перегуда из Перегудов)
- А то для чего вам? А я отвечал:
- Не хочу больше подражать ничьим бетизам, я теперь в здешней жизни уже конченый.
Она улыбнулась и хотела взять в шутку, но я говорю:
- Это не шутка! Да и довольно мне ветры гонять.
И еще я сказал, что я сильно тронут всем, что от нее добра видел, но не хочу более отягощать собою великодушие князя и прошу его предоставить меня моей участи.
Она на меня посмотрела и, вместо того чтобы оспаривать меня, сказала: "ваше теперешнее настроение так хорошо, что ему не надо препятствовать", и взялась переговорить за меня с князем, и тот подал мне руку, а другою рукою обнял меня и сказал: - У вашего философа Сковороды есть одно прелестное замечание: "Цыпленок зачинается в яйце тогда, когда оно портится", вот и вы, я думаю, теперь не годитесь более для прежнего своего занятия, а зато в духе вашем поднимается лучшее.
Я отвечал:
- Может быть, может быть! - и больше с ним избегал говорить, потому что был тронут.
И так меня от них увезли и привезли прямо сюда в сумасшедший дом на испытание, которое в ту же минуту началось, ибо, чуть я переставил ногу через порог, как ко мне подошел человек в жестяной короне и, подставив мне ногу, ударил меня по затылку и закричал:
- Разве не видишь, кто я? Болван!
- Болван я, - отвечаю, - это верно, но вашего сана не постигаю. А он отвечает:
- Я король Брындахлыст.
- Привет мой, ваше королевское величество!
Он сейчас же сдобрился и по макушке меня погладил.
- Это хорошо, - говорит, - я так люблю, - ты можешь считать себя в числе моих верноподданных.
А я посмотрел, что у него туфли на босу ногу и ноги синие, и отвечаю:
- Благодарю покорно, а что же это твои подданные плохо, верно, о твоем величестве думают: вон как у тебя ножки посинели?
- Да, - говорит, - брат, посинели... А потом вздохнул и продолжал:
- Знаешь, это, однако, только тогда, когда бывает холодно, - тогда, брат, что делать... тогда ведь и мне бывает холодно. Да, - я не могу приказать, чтобы в моем царстве было иначе.
- Совершенно, - говорю, - правда!
- А вот то-то и есть! Приказываю, а так не выходит.
- Ну, не робей, брат: я тебе шерстяные чулки свяжу!
- Что ты!
- Верь честному слову.
- Сделай одолжение! Ведь у меня особая обязанность: я должен отлетать на болота и высиживать там цаплины яйца. Из них выйдет жар-птица!
И когда я ему связал чулки, он их надел и сказал: - Ты нас согрел, и поелику сие нам приятно, мы жалуем тебя нашим лейб-вязалыциком и повелеваем обвязывать всех моих босых верноподданных.
И вот я уже много лет здесь живу и всеми любим, потому что, должно быть, я, знаете, дело делаю.
XXIX
Раз я спросил у рассказчика: как же был решен вопрос об его испытании?
Он отвечал, что все решено правильно, и он признан сумасшедшим, потому что это так и есть, да это и всякому должно быть очевидно, потому что невозможно же, чтобы человек со здоровым умом пошел за шерстью, а воротился сам остриженный.
Об акте освидетельствования его в специальном присутствии он говорил неохотно и немного. Против довольно общего обыкновения почитать это актом величайшей важности, он так не думал, и от него даже трудно было узнать поименно: кто именно присутствовал при том, когда его признали сумасшедшим. Он делал кисловатую позу рожи и говорил:
- Были там не яше велыки паны... всiх их аж до черта, так что и помнить не можно, и всякий на тебя очи бочит, и усами гогочит, и хочет разговаривать... Тпфу им, - совсiм волнение достать можно!..
- Ну, а вы же все-таки хорошо с ними говорили?
- Да говорил же, говорил... Но, послушайте: чтобы я хорошо или нехорошо говорил, - за это я вам заручать за себя не могу, потому что, знаете, от этого их приставания со мною тоже случилось волнение, - может, больше через то, что у меня отняли из рук чулок вязать и положили его на свод законов, на этажерку. Я говорил: "Не отбирайте у меня, - я привык чулок вязать и на все могу отвечать при вязанье", но прокурор, или то не прокурор, и полковник сказали, что это невозможно, ибо я должен сосредоточиться, так как от этого многое зависит. И стали меня пытать: через что я так вздумал опасоваться везде потрясователей и искать их в шляпах земли греческой? И я все по всей святой правде ответил, что такая была повсеместно говорка, и я желал отличиться и получить орден, в чем мне и господин полковник хотел оказать поддержку, но паны, мабуть, взяли это за лживое и переглянулись с улыбкой, а меня спросили: "Зачем же вы не надлежащее лицо взяли?" Я отвечал: "По ошибке, и прошу в том помиловать, ибо он скакал в греческой шляпе". А тогда вдруг и посыпали с разнейших сторон все спрашивать разное:
- Зачем вы изменили ваши виды и намерения?
- Не было никаких намерений!
- Отчего же вы так струсились?
- Помилуйте, как же его не струситься, когда он вдруг под дождем среди темного леса меня завез и вдруг выпрягает одного коня, а другому бьет в ногу гвоздь и говорит, что мне дадут орден бешеной собаки!.. И после того я вижу папирки и понимаю, что это и есть то самое, что мы учили о Франции, которая соделалась республикой!.. И я сейчас же захотел это все скорей уменьчтожить, но далее... вот могут сказать господин князь, который тогда меня взял, и кормил, и поил, и от темной ночи взирал... А меня спрашивают: "Что на вас так повлияло, что вы у князя совсем переменились?" Как же это объяснить, чего я сам не заметил, как сделалось! Может быть, потому, что я болен был и вспоминал "смерть и суд", и я понял ничтожество. А может быть, от влияния добрых людей стал любить тишноту и ненавидеть скоки, и рычания, и мартальезу. Пойте вот что хотите, а я никаких бетизов делать не хочу и кричу вам: "Дайте мой чулок!" И все неудержимо раз от разу громче: "Дайте мне чулок вязать!.. Дайте мне чулок вязать!.." А когда ж они не хотели мне дать, то что я виноват в том, что меня волнение охватило! О боже мой! Я и не помню, как я вскочил на стол, и зарыдал, и зачал топотаться ногами и ругать всех наипозорнейшими словами, какими даже никогда и не ругался, и ужаснеющим голосом вскрикивал: "Дайте мне чулок вязать, гаспиды! Дайте чулок вязать, ибо я вам черт знае якие бетизы сейчас на столе наделаю!" И потом уже ничего не помню, аж до того часу, как снова увидал себя здесь на койке в свивальниках. И тогда опять сказал: "Дайте чулок вязать!" И когда мне дали я и утишился. А вот теперь знову вспомнил, як тi гаспиды хотели, щоб я мартальезу заспiвал, и... ой, знову... дайте мне скорее мой чулок вязать!, а то я буду в волнении!
XXX
Я потревожил Перегуда и другими вопросами: не тяжело ли ему его долговременное пребывание в сумасшедшем доме?
Он отвечал:
- И немалесенько! Да и що такое вы называете здесь "сумасшедший дом"! Полноте-с! Здесь очень хорошо: я вяжу чулки и думаю, що хочу, а чулки дарю, - и меня за то люблят. Все, батюшка мой, подарочки люблят! Да-с, люблят и "благодару вам" скажут. А впрочем, есть некоторые и неблагодарные, как и на во всем свiте... О господи! Одно только, что здесь немножко очень сильно шумят... Это, знаете, ока... бездна безумия... О, страшная бездна! Но ночью, когда все уснут, то и здесь иногда становится тихо, и тогда я беру крылья и улетаю.
- Мысленно улетаете?
- Нет, совсем, з целой истотою.
- Куда же вы летите?.. Это можно спросить?
- Ах, можно, мiй друже, можно! Про все спросить можно! - вздохнул он и добавил шепотом, что он улетает отсюда "в болото" и там высиживает среди кочек цаплины яйца, из которых непременно должны выйти жар-птицы.
- Вам, я думаю, жутко там ночью в болоте?
- Нет; там нас много знакомых, и все стараются вывести жар-птицы, только пока еще не выходят потому, что в нас много гордости.
- А кто же там из знакомых: может быть, Юлия Семеновна?
- Сия давно сидит за самою первой кочкой.
- А князь, или предводитель?
- Его нет. Он верит в цивилизацию, и - представьте - он старался меня убедить, что надо жить своим умом. Он против чулок и говорит, что будто "с тех пор, как я перестал подражать одним бетизам, я начал подражать другим". Да, да, да! Он говорил мне про какого-то немца, который выучил всю русскую грамматику, а когда к нему пришел человек по имени Иван Иванович Иванов, то он счел это за шутку и сказал: "Я снай: Иван - мошна, Иваниш - восмошна, а Иваноф - не дольшна". Я спросил, к чему же мне эта грамматика? А князь мне отвечал: "Это к тому, что не все сделанное с успехом одним человеком хорошо всем проделывать до обморока. Вспомните, говорит, хоть своего Сковороду: надо идти и тащить вперед своего "телесного болвана".
Я сказал, что это и правда!
- Правда, - повторил тихо и Перегуд и, вздохнув, опять повторил: правда! - А потом взял в руки свой чулок и зачитал: - Вот грамматика, вот грамматика, вот какая грамматика: я хожу по ковру, и я хожу, пока вру, и ты ходишь, пока врешь, и он ходит, пока врет, и мы ходим, пока врем, и они ходят, пока врут... Пожалей всех, господи, пожалей! Для чего все очами бочут, а устами гогочут, и меняются, як луна, и беспокоятся, як сатана? Жар-птица не зачинается, когда все сами хотят цаплины яйца съесть. Ой, затурмантовали бiдолагу болвана, и весь ум у него помутивься. Нет, ну вас!.. Прощайте!