Сигизмунд Кржижановский - салыр-гюль
– «Кзыл-Шарк»? Красный Восток. А кто его будет строить? Юный и старый, а человек, который уже не юный и ещё… как это у вас называется?
– Человек средних лет?
– Хо, тогру: средних лет. Вот такой (неожиданно я, слушавший разговор, стоя в стороне у стены дворика, увидел палец, протянутый в мою сторону). Обе зари, утренняя и вечерняя, красные, а посередине нет; и дупло у дерева -посредине. Юный бросает зёрна в будущее, потому что дождётся жатвы, старый мстит прошлому за то, что оно платит ему за все труды смертью, гробом, деревяным кошельком, в котором ни тиина: в этом и есть мудрость. Ну, а вот такой (я снова почувствовал на себе жест длиннопалой руки) – он не с нами: уже не юн и ещё не мудр. Не с нами. А что пишут в газете?
– У нас: пахта и пахта. «Все силы бросить на фронт хлопкосбора».
– Справедливые слова. А у них?
– У них? И не разберёшь. В Германии вот гинденбурговщина расшумелась: рано, мол, раскороновались, гогенцоллерновской короне музейный билетик приклеили…
Рот старика раскрылся злорадной усмешкой; из усмешки блеснул золотой зуб:
– Отчего нет? Всё можно короновать: даже зуб, когда он подгнил. Знаешь, оглу, у нас на крутой тропе заревшанских гор есть старая надпись, я бы отдал её им, отклеивателям билетика: «Путник, ты в шаге от своей могильной земли – будь осторожен: как слеза на реснице».
И в досыл словам говоривший бросил пустую, всю в арабесочных изгибах, сухую веточку винограда.
Я отошёл от разговора. В этот день – перед вечером – мне довелось заглянуть в один из старых мазаров: над каменными рёбрами гробницы, как обычно, огромные древка исламистских знамён, сделанные из цельных древесных стволов, лишённых лишь коры. У вершины одного из древок, наряду с полуистлевшими желтыми и зелёными лоскутьями, я увидел ярко алеющий советский флаг.
ДЕНЬ И ДЕНЬЯ быстро усвоил обыкновение: солнце к зениту – человек к постели. Голова моя была уже подоткнута подушкой и сознание пересекало нейтральную зону меж явью и сном. Правда, за зажмуренными створами двери слышалось какое-то шарканье и приглушенные голоса. Это не мешало. Я готовился уже оторваться от дня – и вдруг сильный, на высокой баритональной ноте -острым звуковым лучом – голос. Я вскочил и распахнул двери.
Внутри медресного двора, почти у самой его середины, стоял высокий человек в белой чалме с руками, поднятыми к лицу. Впереди него правильными шеренгами коленопреклонённые люди. Перед ними раскрытые двери (обычно они были под ключом) противолежащей моей стене внутри – монастырской мечети. Ряды склонённых непрерывно росли поспешно подходящими, а то и подбегающими людьми. Всё это были сплошь мужчины. Каждый из включающихся в богослужение расстилал перед собой квадратный коврик, намазлык, а то просто кусок материи или ситца; иные, победнее, стлали под колени свои набёдренные платки, а то и просто какие-то грязные лоскутья.
После нескольких призывных возгласов к Аллаху, мулла вошёл внутрь мечети, и служба продолжалась. Я видел только одновременно – по гортанному выклику из-за дверей мечети – падавшие к земле и тотчас же распрямлявшиеся спины. Это было похоже на какое-то строевое учение пред лицом Аллаха, принимающего смотр. Отряд молящихся был невелик, но фанатически истов.
Всё окончилось так же внезапно, как и началось. Намазлыки свёрнуты, бороды опущены на грудь, и крутые носки туфель движутся назад к выходу. У выводной арки скопилась уже группа нищих. Среди них глухонемой с дутаром в руке. Дёргая струны, он издаёт какие-то бессловные, лающие звуки и идиотически скалит зубы. Правоверные проходят чередой мимо нищенских чаш и протянутых ладоней, раздавая медяки. Я внимательно разглядываю проходящих; почти все они стары или близки к старости; спины их согнуты, шеи в складках. Последний отряд Аллаха в порядке отступает, защищаясь медными тиинами. И над всем этим смерть.
На другой же день в тот же час я подходил к Тилля-кари. Но дорогу мне перерезала толпа, бегущая к входу в Шир-дор. Веянье халатов, топот ног и возбуждённые вскрики. Бежали отовсюду: снизу – из переулка, сверху – с базара, но все устремлялись к забитой стеснившимися входной арке Шир-дора. Отждав, когда приток людей несколько утишился, я протискался во двор медресе.
В глубине его, за верёвочным барьером, на стульях, в несколько шеренг сидели люди в халатах; все они были повёрнуты спинами к входу и окружены красноармейским конвоем. Толпа, шумно вливавшаяся во двор, попав в него, затихала и бездвижилась, как вода в хаузе. Достаточно было короткого взгляда и одного вопроса, чтобы понять: люди, отделённые винтовкой, отряд басмачей, целиком попавший с большой дороги на скамью подсудимых. Я на время покинул судилище.
Через час-два, отдохнув в своей хуждре, вернулся назад. Заседание уже началось. Председатель, крепколицый и широкоплечий человек, упершись локтями в сукно стола, допрашивал главного, курбаши. Тот стоял, повернувшись ко мне в профиль. Это было очень странное лицо: молодое и в то же время старчески серое с опущенными углами губ и почти трупнозаострённым клювовидным носом. Он отвечал тихо, слова проглатывало арками стен. Я осмотрел шеренги тех, кто с ним. Его помощник – седоусый обрюзглый человек со слезящимися глазами: рядом чья-то выставившаяся из-под тюбетейки плешь; дальше борода с седой прорединой. Всё это были люди, если не старые, то с подстарью, люди «средних лет». И над всем этим была смерть.
Я вышел наружу, на площадь. У нижней ступени Шир-дора сидел глухонемой с дутаром. Под монотонный звон струн он пробовал вылаять какие-то не удающиеся ему слова.
ЫЗБАШЯ увидел её перед самым утром, во сне. Перед тем я встречался с ней в реальном пространстве только раз. За Бузулуком. Вместе с десятком других низкорослых деревьев она выбежала из оврага – навстречу рельсовому пути -и, опередив их, вдруг остановилась, запрокинув назад свой тонкий белый ствол. Вероятно, её испугала мёртвая стлань степей, шедших на неё тысячевёрстиями оттуда, с Востока. Это была последняя берёза на пути сюда. Я понял: пора вспомнить слова: «городская станция – билет – плацкарта -скорый».
Я уложил свой рюкзак. Кстати, надо уложить и мысли. Иной силлогизм также легко выронить из памяти, как зубную щётку из дорожного мешка.
Вспомнилась вся – в сущности страшно скудная количественно – пригоршня дней, моих узбекистанских дней.
Это было на мир-арабском базарном аукционе. Крикливый аукционист, забравшись под самую аркатуру мечети, господствующей над шумливым рынком, всходил голосом ещё выше по лестнице цен – и вдруг, оборвав цифры, бросал купленную ткань в толпу – прямо в подставленные руки покупателя. Как сейчас вижу лет одного пёстрого переливчатого бухарского халата: брошенный в воздух аукционистом, он взмыл над площадью, горя парчовым блеском, перекувырнулся ярким летучим клубом и, прощально взмахнув рукавами, мягко упал в многоголовье базара. Мой путь был немногим длиннее. Остаётся догнуть траекторию лета.
Снова проходят передо мной: фисташковые деревья над фисташковой водой Чирчика, за деревьями – фисташкового цвета стекло уличных фонарей, льющих фисташковый свет сквозь пробель цифр – это Ташкент; пыль, осевшая в виде города, спрессованная в серые стены и оползни Арка, слипшаяся в месивные зубья городских стен Бухары, или, наоборот, Бухара в порошке, истираемая ветрами в пыль, летающую над пылью, осевшую в виде строений; Самарканд… но это я могу ещё увидеть глазами, не памятью.
Поспешно взбираюсь по спиральной лестнице на кровлю Тилля-Кари: вот он, разбросанный по всхолмьям пепельно-коричневый, вечереющий город. Если бы здесь, рядом со мной, стоял хромой лесажев бес, озорной Асмодей, ему вряд ли удалось бы сорвать все кровли с домов, как он это сделал с кровлями засыпающего Мадрида. Здесь они все плоские – их не за что взять: даже мыслью. И если делать литературные попытки проникнуть в тайну глухих, на висячих запорах, стен самаркандских жилищ, то надо придумать совсем иную сюжетную рамку. Например, такую.
Некий заезжий человек хочет знать: что там в запретных для глаза чужестранца безоконных домах столицы Маверраанагра? Однажды он сидит, отдыхая от зноя, запрятавшись под чёрный чучван тени, прикрывающий стену. Ему дремлется, он прислонился ухом к глине – и вдруг слышит из её толщи голос. Это голос человека, научившегося ходить сквозь стены, но заклятого своим врагом и увязшего в одной из них навсегда. Он рассказывает ему о том, как учил своё тело, силою чудесных мазей, проскальзывать меж частиц глины, просачиваться сквозь стены жилья, как это умеет делать сырость. Достигши -путём долгих упражнений – высокой степени искусства в хождении сквозь, он стал посещать ночные гаремы, сокровищницы богачей, полные золота, наконец, тюрьмы. С помощью своей сверхскользкой мази он хотел помочь проскользнуть сквозь стены тюрьмы несправедливо осуждённому другу, но пузырёк с мазью, как раз в тот миг, когда он, прокладывая путь другу, уже вошёл в глиняную толщу, ударился о… но, чёрт возьми, что там внизу, на Регистане, за странная вереница людей? Уже не очередь ли к автобусу? Пока я тут играю в прятки с реальностью, мой поезд свистнет и уедет. Осталось два часа.