Влас Дорошевич - По Европе
А солнце всё затопляет золотом своих лучей.
Как прекрасен Божий мир!
Боже! Благослови богатых и бедных!
Но растопленное золото солнечных лучей становится всё жгучей и жгучей. Да и время.
Я иду завтракать в Café de Paris.
Кругом только и слышно, что русская речь.
Прежде бывало столько только англичан.
Русских за последние два года ужасно много шатается по Ривьере.
— Они нагрянули, когда исчезли англичане, поражённые национальным горем, — этой войной! — с глубокой печалью по англичанам сообщил мне француз, хозяин гостиницы.
Может быть, потому, что англичане смущали их своей чопорностью и требованием во что бы то ни стало приличий.
Без англичан легче!
Мы не любим англичан.
Может быть, тут играло роль самолюбие русских?
Мы привыкли во всём остальном идти в хвосте у остальных, но мы привыкли быть «первыми гостями».
Это наше национальное самолюбие.
А когда есть англичане, — «первые гости» они. Потому что они богаче.
Может быть, поэтому и нахлынули на Ривьеру русские, когда отхлынули англичане?
Не знаю.
Но нет ничего забавнее, как завтракать, когда кругом сидят русские.
— Закуски? — спрашивает метрдотель у богатого москвича.
— Нет! Нет! Нет! Никаких закусок! — с испугом восклицает москвич.
— Устриц?
— П-пожалуй!
— Затем?
— Д-дайте мне… д-дайте мне… Дайте мне хороший бифштекс!
Это дешевле.
— Фруктов? Свежая земляника!
— О, нет, нет!
— Сыру?
— Non plus![45]
Он с ужасом восклицает это, словно ему предлагают подать живую очковую змею.
Забавный народ русские за границей!
Они почему-то решают, что «здесь франк — рубль», и готовы отказать себе во всём, чтоб сэкономить 2 франка. 75 копеек!
Завтрак кончен, и компатриот с ужасом видит, что счёт всё-таки вырос до 14 франков!
По лицу видно, что он делает в уме умножение.
И успокаивается:
— 5 руб. 25 коп.
За эти деньги в Москве «не повернёшься» в ресторане.
Я иду в казино.
Странное чувство.
Словно после ходьбы по зелёной шелковистой мураве вы вдруг вступили в грязь по щиколотку.
Словно днём идёшь к Омону.
Нет ничего ужаснее такого лупанара днём, при ярком свете правдивых лучей солнца.
Ездили вы когда-нибудь днём в загородный ресторан?
Всё, что вечером горит, блестит, сверкает в лучах искусственного света, при свете дня кажется тусклым, мерзким, покрытым грязью.
Противно дотронуться.
С отвращением глядишь кругом и мерзок самому себе.
Вокруг столов с утра до ночи толпа.
И хоть бы действительно страшно возбуждённые «лица», как описывают фантазёры-туристы.
Ничего подобного!
Просто вспотевшие физиономии.
На лицах скука и тоска:
— Поставил на 14, — вышло 13. Поставил на 13 — вышло 14. Ставил на чёрное, — выходило красное. Поставил на красное, — стало выходить чёрное. Чёрт знает, как глупо, утомительно и скучно!
Особенно противны мне старухи, безвыходно проводящие здесь день за днём, год за годом, — пока к ним медленно приближается смерть.
Кашляющие, харкающие в платки.
Дрожащими руками рассовывающие пятифранковики на номера, на дюжины, на чёт, нечет, на красное, на чёрное.
За плечами каждой стоит уже смерть.
На кой шут им это?
Какая мерзкая старость!
И мне кажется, как Раскольникову, что задушить одну из этих старых гадин — раздавить насекомое, — не более. Не может быть даже угрызений совести.
Мне ужасно хочется хватить кулаком по голове одну из этих мерзких старух.
Просто из удовольствия посмотреть, как она будет корчиться на полу, кончаться и расползаться, как расползается студень, когда его внесли в тёплую комнату.
Должно быть, это ужасно мерзко!
— Где же, однако, моя любовь ко всему миру, которая охватила меня сегодня утром?
Почему сейчас ничего, кроме злобы и ненависти, нет в моём сердце?
Господи! Господи! Неужели можно любить людей, только не видя их? И одного соприкосновения с людьми достаточно, чтоб всё это заменилось ненавистью и злобой?
Поеду в. таком случае любоваться природой.
Я еду на лошадях в Ниццу и обратно, любуясь вновь небом, морем и сказочной прелести горами.
И снова любовь ко всему, что живёт и дышит, просыпается в моём сердце.
Последнюю часть пути до Монте-Карло я делаю уже при луне, когда, облитые таинственным голубым светом, громады гор встают как сказка, а с вилл, как привет, несётся аромат расцветающих ночью цветов.
Я возвращаюсь поздно, к обеду — и иду обедать в hôtel de Paris, на веранду, чтобы посмотреть «самое блестящее, что есть в природе».
Рядом со мной la belle.[46] О…, постаревшая, подурневшая, реставрированная насколько возможно.
«La belle» — звучит только, как старая фирма.
И скоро будут говорить:
— Бывшая «la belle».
С ней русский.
Молодой человек, лет 35, с лысиной во всю голову. Si jeune et si bien décoré.[47]
Лакеи перед ними сгибаются в три погибели. Им подают только всё самое дорогое, что есть.
Ему невыносимо скучно с ней. Ей нестерпимо скучно с ним.
За весь обед они перебросились только двумя фразами.
Она его за что-то ругнула.
Он что-то пробурчал невнятное.
Монте-карловские сплетни рассказывают, что «la belle» его разоряет, что он кругом в долгу, что телеграммы в Россию срочные летят каждый день и начали уж оставаться без ответа.
Слышали, как он однажды говорил приятелю:
— Ты понимаешь, я её ненавижу! Она мне мерзка.
Но…
Но как же он, русский, спасует перед какой-то там французской кокоткой?
Как он покажет, что она ему «не под силу», не по средствам?
Что б сказали про русского?
Как много у нас национального самолюбия в смешном.
Мне вспоминается сцена с «la belle», сцена, которую я видел здесь же, в Монте-Карло, в этом же самом ресторане, на этой же самой террасе.
«La belle» была с американцем.
Они завтракали и обедали всегда втроём: американец, спокойный, сухой и холодный, она и её «друг сердца», какой-то бравый испанец.
Лакей подавал блюдо всегда сначала ей, потом нёс американцу.
— Нет! Нет! — останавливала его «la belle». — Подайте ему! — и указывала на «друга-испанца».
Американец относился к этому, как будто его не касалось.
Однажды, во время завтрака, явился приказчик от ювелира со счётом.
«La belle» взглянула на счёт и указала приказчику на американца:
— Ему!
Американец так же спокойно, сухо, холодно, как всегда, встал и сказал:
— Нет! «Подайте ему»!
Указал на испанского друга сердца и вышел.
Всё кругом разразилось хохотом, а «la belle» чуть не хватил удар.
После обеда сраженье в казино разгорается с новой силой, и публика истекает золотом.
Меня интересуют специально русские.
Решительно мы самые плохие игроки в мире.
Выигравший русский — такая же редкость, как белый слон.
Здесь гремит имя одного одессита, выигрывавшего помногу. Но этот одессит — грек.
В Париже есть один русский доктор, когда-то выигравший здесь 2.000,000 франков. Но этот русский доктор-армянин.
Такие случаи, как в этом сезоне, что один петербуржец выиграл 300,000 франков, наперечёт и редкость.
Нам не хватает ни выдержки немца ни смелости «очертя голову» американца, чтоб пускаться в азартные предприятия.
Берлинский Блейхредер приехал на днях, повёл игру со смелостью, которую может позволить себе только банкир, но, выиграв в один вечер 275,000 франков, сказал:
— Баста!
И уехал.
Американцы — лучшие игроки в мире.
Человек решает:
— Такая-то сумма на проигрыш!
Набивает карманы золотом и билетами и ставит пригоршнями, веря в слепое счастье, насилуя его.
Счастье существует для храбрых.
И американцы менее всего могут пожаловаться на Монте-Карло.
Тогда как русский игрок! Посмотрите «ряд волшебных изменений милого лица», пока компатриот нерешительно протягивает руку.
— Ставить, не ставить? Удвоить куш, не удваивать?
Когда начинает везти счастье, — он пугается и в испуге спешит сократить ставки.
— Не всё же будешь везти! Не может этого быть, чтоб повезло!
Зато неудача заставляет его моментально терять голову. Он начинает увеличивать ставки, чтоб «отыграться», и проигрывается дотла.
Говорят, нигде так не узнаются характеры, как за игрой.
Боязнь счастья.
Неужели это наша национальная особенность характера.
Неужели мы так привыкли к несчастью, что проблеск счастья нас пугает. Как что-то «не для нас»?
Игра и наблюдения надоели, и я иду пока в читальню.
Все газеты заняты, кроме единственной русской.
Зато в Монте-Карло в киосках вы можете найти газеты всего мира, почти нет только русских.