Аполлон Григорьев - Воспоминания
И Сергея Тимофеевича Аксакова и его книги вообще — вы, вероятно, знаете, если вы только не ограничили свои чтения известными пятью умными книжками, да и в этом случае вы все-таки о них хоть слыхали. Но Василья Аполлоновича Ушакова, написавшего одну только замечательную, да и то в ту пору «замечательную» вещь, повестушку «Киргиз-Кайсак»*, вы, если вы пятикнижник, совсем не знаете, да и, пожалуй, погордитесь сейчас же таким незнанием; если же вы — ни рыба ни мясо, т. е. ни мы, люди бывалой поры, ни люди новейшего пятикнижия, то имя это припоминаете смутно, вместе с серовато-грязноватой оберткой какого-либо учебника российской словесности времен минувших — ну, хоть милого учебника г. Георгиевского*, что ли, восторгающегося равно и «Борисом» Пушкина и «Тассом» г. Кукольника, — учебника чрезвычайно назидательного, как факт победы, совершенной понятиями романтической эпохи тридцатых годов, учебника, который совместил изумительно и самые застарелые основы эстетических учений «симандры»* и критические взгляды Полевого — и даже подчас целиком вносил на свои страницы свист Сенковского-Брамбеуса…*
И потому я прежде всего обязан сказать вам, что Василий Аполлоноеич Ушаков, кроме того, что написал наделавшего в свое время немало шуму «Киргиз-Кайсака», писал постоянно театральные фельетоны в «Телеграфе», еще больше чем «Киргиз» делавшие шум в литературном кружке, — был человек чрезвычайно многосторонне образованный и остроумный…
И вот, право, не знаю, как мне лучше взяться, чтобы показать вам весьма странные позиции шашек на тогдашних квадратиках литературной арены. Всего лучше — ex abrupto[25] показать вам конечные, последующие позиции их.
Василий Аполлонович Ушаков написал впоследствии «Кота Бурмосека», вещь далеко более бездарную, чем изделия Федота Кузмичева, Сигова и иных промышленников московского толкучего рынка. Да, кроме того, он в «Библиотеке для чтения» — уже в ту пору ее упадка, когда Надеждин в «Телескопе» и Шевырев в «Наблюдателе» разбили мгновенный кумир петербургской молодежи — Брамбеуса*, — написал вещь весьма гнусную под названием «Висяша»*, нечто вроде бездарного и совершенно бестолкового доноса на безнравственность эстетических учений, которых пламенную проповедь только что начинал в «Молве» под названием «Литературных мечтаний» — великий борец, Виссарион Белинский.
Сергей Тимофеевич Аксаков кончал свое поприще — авось-либо вы хотя это знаете — высокой эпопеей о Степане Багрове, Записками об охоте, уженье, детских годах, в которых во всех являлся великим и простым поэтом природы, и умирающею рукою писал гимн освобождения от векового крепостного рабства* — великого народа, любимого им всеми силами его широкой, святой и простой души.
А между тем, он-то, дорогой нам всем при жизни и благоговейно чтимый по смерти старец, и продергивается в азартной статье Василья Аполлоновича Ушакова.
И сделайте вы божескую милость, не торопитесь вы, люди вчерашнего и люди нынешнего дня, произносить осуждение над Васильем Аполлоновичем Ушаковым — и, главное, не подумайте вы, пожалуйста, чтобы из личной вражды к Сергею Тимофеевичу Аксакову или из литературной зависти писал он эту азартную статью, — а прочтите, с одной стороны, литературные воспоминания Аксакова да припомните хоть даже в общих чертах, по учебнику, деятельность купца Николая Полевого, значение московского «Телеграфа» и тому подобное.
Ведь поражающею пустотою содержания жизни веет от литературных воспоминаний С. Т. Аксакова — и веет именно потому, что эта книга и глубоко искренняя, как все, что ни писал он, и искренно талантливая, переносящая вас совсем в тот мир, который она изображает… Что за мелкие интересы с огромными претензиями на литературное аристократство! думаете вы, да и я, человек той поры, думаю заодно с вами, читая о время ли препровождениях князя Шаховского, Загоскина, самого Аксакова, Писарева, Кокошкина в подмосковной этого последнего, тогда директора московского театра, о литературно ли театральных стремлениях тогдашних всех этих весьма достойных уважения людей! Огромное место, например, в воспоминаниях С. Т. Аксакова занимает покойный водевилист Писарев. Может быть, он и был талантливый человек по натуре, да ведь талант-то свой употреблял он ровно на такой же вздор, на какой в наши дни употребляют свою бездарность гг. Родиславские, Дьяченки, авторы водевилей с переодеванием. Может быть, и даже не может быть, а наверно, ибо мы нравственно обязаны верить всегда честному повествователю, — это была натура раздражительно страстная и тонкая, и страстность рано скосила ее; да ведь вы посмотрите, однако, на что эта страстность пошла! Человек жизнь и душу полагает в театральные кулисы, не в искусство драматическое, а просто-напросто в кулисы. Не в том беда, что он от хорошенькой дуры с ума сойдет и что она вгоняет его в чахотку, — этакой грех со всяким порядочным человеком случиться может, а то, что он тлетворным воздухом театральных кулис пропитался насквозь, как разве только г. Родиславский или иные деятели драматургии российской пропитываться могут; что он мишуру театральных облачений, как самую мишуру, белила и румяна, как белила и румяна an sich[26] любит. Та беда, что раздражается-то он, нервно раздражительный человек, преимущественно за актеров или за свои пошлые изделия, что громит-то он своими остроумными куплетами популярного журналиста-купчишку с совершенно мелочными взглядами на жизнь и дело искусства — с самых низменных точек.
Припомните вы, что в это время популярный купчишка-публицист, еще не автор «Комедии о войне Федосьи Сидоровны с китайцами», «Параши Сибирячки», «Ермака»* и прочего, а жадный и смелый ловец всех новых веяний жизни, зоркий сторож прогресса, громитель всяческой рутины, уже автор рассказа «Симеон Кирдяпа», этого смелого по тому времени протеста за удельных и уделыцину, еще с большей энергиею выражающегося скоро после, в романе «Клятва при гробе Господнем», автор «Истории русского народа», которая, уж там что хотите говорите, имеет важное, даже и положительное во многих отношениях значение. Об отрицательном я уж и говорить не считаю нужным: она была началом исторических отрыжек местностей, национальностей, толков, попранных Карамзиным во славу его абсолютной государственной идеи. Я нарочно беру эти стороны деятельности Полевого, чтобы показать, что ведь это не западник был, а народный человек, знавший народ не менее Погодина и значительно больше, чем знали его, не говорю уже князь Шаховской или Писарев с Кокошкиным, но Загоскин и, может быть, в ту пору сам Аксаков. Ведь года через три потом, например, является «Двумужница», аки бы народная драма князя Шаховского, и популярный купчишка меткой, злой и талантливейшей пародией (которую вы можете прочесть тоже в нередкой книжке, в его «очерках» литературы)* разбивает в прах ее дюкре-дюменилевскую народность*, разбивает безжалостно, не обращая внимания на то, что она, эта драма, впервые, хоть и лубочным способом, затронула живые, до того нетронутые никем стороны народной жизни, разбивает во имя идеала, во имя той же самой, только несравненно шире понимаемой им народности. Ведь еще несколько лет, и этот чуткий публицист смело восстает на «Руку всевышнего»*, во имя того же своего идеала.
Я вам говорю, что Полевой вовсе не западник и оттого-то понимание позиции шашек становится еще запутаннее. Какой это западник, который дорожит, как святынею, всякою старою грамотою, всякою песнию народа, печатая их в своем «Телеграфе», который в одном из фельетонов своего журнала показывает, например, Москву* заезжему приятелю с фанатической любовью, с полным историческим знанием?
А уж о деятельности его как ловца всех новых веяний жизни и говорить нечего… Статьи о Гете, о Байроне и других корифеях современной тогдашней литературы, ознакомление читателей с судьбами литератур романских, культ Шекспиру, Данту и прочее… переводы Гофмана, разборы всего нового в юной французской словесности, смелое благоговение перед Гюго, наконец, возможные толки о государственных устройствах цивилизованных народов и посильные, положим, хоть и по Кузену, толки о Канте, Фихте, Шеллинге и Гегеле; перехват всякой новой живой мысли, сочувствие всякому новому явлению в жизни и искусстве, азартное увлечение всяким новым мировым веянием — вот что такое «Телеграф». Мудрено ли, что им увлекалось все молодое и свежее, сначала как дельное, так и не совсем дельное молодое и свежее. Потом дельное отошло… но об этом после. Я беру шашки в известную, данную минуту.
Что же этому, во всяком случае и прежде всего живому направлению, противупоставляли его ожесточенные враги?.. Старцы — оды Державина, поэмы Хераскова и творения Максима Невзорова. Популярный вождь благоговел, даже излишне благоговел перед «потомком Багрима», написал даже впоследствии к щукинскому изданию сочинений певца Фелицы довольно ерундистую статью*, а над Херасковым тешился уже Мерзляков*, а от «нравственности Максима Невзорова» претило молодое поколение… Бланжевые чулки возились с «Бедной Лизой» и «Натальей боярской дочерью», но, во-первых, молодому поколению было уже очень хорошо известно, что самый «Лизин пруд» за Симоновым вовсе не Лизин пруд, а Лисий пруд, а потом, какое ему было дело до «Бедной Лизы», когда оно жадно упивалось в «Телеграфе» повестями модного писателя Марлинского, окруженного в его глазах двойною ореолою — таланта и трагической участи*. Какое дело было ему до «стонов сизого голубка»*, воспеваемых его высокопревосходительством И. И. Дмитриевым*, когда чуть что не каждую неделю «Московские ведомости» печатали в объявлениях о выходящих книгах объявления о новых поэмах Пушкина или Баратынского, об разных альманахах, где появлялись опять-таки эти же славные или и менее славные, но все-таки любимые молодежью имена. Разумеется, что уж не только на «Северные цветы» накидывалась она, тогдашняя молодежь, не только что старую «Полярную звезду» переписывала в свои заветные тетрадки, но всякую новую падаль, вроде «Цефея», «Венка», или, как сшутил сам издатель в предисловии, «Веника граций»*, пожирала. И понятное совершенно дело. В каком-нибудь несчастном «Венике» она встречала один из прелестных рассказов Томаса Мура в «Лалла Рук», «Покровенный пророк Хорасана», какой-нибудь перевод, разумеется посильный, из Гете и Шиллера, или из Ламартина и Гюго… Не «Россиадами» и альманашники потчевали.