Александр Каменецкий - Двадцать рассказов
Прошло немного времени, и картина мира усложнилась - разумеется, не в лучшую сторону. Оказалось, что жизнь состоит не из одних только запретов, к ним прибавились и обязанности. Мои, маленького ребенка, обязанности, были, конечно, смехотворны, хотя и докучливы, но я начал прозревать относительно близких мне людей. Жизнь моих родителей выглядела сплошною чередой обязанностей: вставать по будильнику, чистить зубы, готовить себе еду, торопиться на работу... То, что это именно обязанности, а не удовольствия, читалось по их лицам - вечно озабоченным, хмурым и усталым, даже с утра. Притом, мне доставало ума понять, что отказаться от этих обязанностей нельзя: стоит только раз это сделать, и вся налаженная жизнь мигом разрушится. Засыпая, я всякий раз с ужасом думал о своем будущем, о том, что меня ждет, когда я вырасту. Картина рисовалась одна и та же: маленькая фигурка с гиганстким рюкзаком за плечами карабкается по крутому горному склону (оригиналом послужила фотография из одного журнала). Этим несчастным скалолазом был я; мне предстояло многие годы тащить на себе нелепый груз запретов и обязанностей, как это делают все вокруг. Мысль о том, что подобное путешествие продлится шестьдесят, семьдесят или даже восемьдесят лет, буквально парализовала воображение, ведь я говорю о возрасте, когда "дольше века длится день"...
(Сейчас, размышляя над значением слова "выродок", я удивляюсь, насколько точно оно соответствовало моему тогдашнему представлению о себе. Выродок - как бы родившийся не в ту сторону, неправильно, выродившийся, то есть выпавший из гнезда, свалившийся с пути в канаву... даже не изгой, не отверженный, а именно потерявший правильную дорогу. Тогда, в полумладенчестве, мне как никогда отчетливо казалось, что люди, к числу которых я принадлежу, - странные и ненужные на свете существа, уродливые и нелепо скроенные, вредное племя).
Так я бы, наверное, в конце концов тяжело заболел, но одно случайно созревшее решение спасло меня, а последовавший через время за ним трагический случай исцелил. Начать с того, что набравшись храбрости, я принялся изучать людей, их нравы и повадки, их образ жизни, как естествоиспытатель изучает горилл в африканских джунглях. Эта уловка, созревшая годам к семи, придала моей жизни новый смысл и новую перспективу: я ощущал себя разведчиком в глубоком вражеском тылу или путешественником, попавшим в чужеземные края. Я сделал множество разнообразных наблюдений, но все они, увы, сводились к тому, что человек - опасное, скверное и совершенно лишее в природе создание; быть человеком и жить среди людей - невыносимая мука. Окончилось все (пожалуй, и детство в том числе) одним праздничным днем, который я не забуду никогда.
Итак, это была табуретка. Простая, белая, четырехногая, как обычно, и на редкость шаткая. Этот ее недостаток взрослым не был столь заметен, по крайней мере, никому не докучал, но для меня табуретка была одним из непременных атрибутов особого сорта истязания. Еще маленьким я пришел к окончательному выводу, что подобная идея могла прийти в голову только взрослым, да и то требовала немалой изощренности.
Всего в году 365 дней. Из них следует вычесть Новый год, 7 ноября, 1 мая, дни рождения родителей. Остается 360 более или менее счастливых дней, над которыми, все же, грозно нависает неотвратимый призрак табуретки. Поскольку, как назло, все праздники аккуратно распределены по сезонам, то ни одно из времен года не проходит без непременной, обязательной, неизбежной пытки, поэтому время для для меня беспощадно разделяли эти верстовые столбы.
Приготовления обычно начинались за два-три дня до одного из упомянутых праздников. Мама доставала толстую книгу с туманным и труднопроизносимым названием "Хрестоматия" и ласково усаживала меня на диван. Я уже поднабрался опыта и отточил интуицию настолько, что мог с точностью до минуты предсказать тот злосчастный миг, когда мама, загадочно улыбаясь, произнесет: "Сынок, сейчас мы с тобой кое-что сделаем". Она долго листала книгу и находила, наконец, самое длинное, скучное и скверное стихотворение, потому что стихи, которые нравились мне, были обычно короткими и веселыми. В сценарии пытки все рассчитано до мелочей, и процедура еще ни разу не нарушалась. Мама говорит примерно следующее: "Нам с тобой нужно выучить вот этот стишок". "Совсем это не похоже на стишок, - обычно возмущаюсь я про себя, потому что стихотворения не должны быть такими глупыми, и гадкими, и длинными". Затем мама читает вслух и говорит: "Запоминай". После этого мама уходит, чтобы оставить меня наедине с книгой. По правилам, мне нельзя выходить из комнаты, покуда не будет выучена хотя бы треть. Поскольку до самой экзекуции еще далеко, и можно выиграть немного времени, я справляюсь с заданием довольно быстро. Мама проверяет и отпускает меня до вечера, чтобы перед сном проверить еще раз.
Выигранное время следовало растянуть как можно дольше. Я совершенно избегал игр, потому что за игрой вемя летит незаметно, и уж точно никогда не спал. Самое лучшее - это медленно ходить по большой квартире, внимательно разглядывать и трогать некоторые вещи. Желательно ни с кем не разговаривать. Глядя на меня в эти минуты, мама считала, что я занят заучиванием "стишка", и не приставала с расспросами. Очень важно ходить по одному и тому же маршруту: так скучнее, а скука растягивает время. Несколько раз я пробовал было сидеть неподвижно перед высокими напольными часами и наблюдать за движением стрелок, но однажды незаметно уснул, а спать в моем положении было недопустимой роскошью. Также очень важно избегать нарушения устоявшихся правил, потому что можно нарваться на какиенибудь неприятности, а так все уже ко всему привыкли, да и мне спокойнее. Рассказав вечером заученное, я ложился спать с одной и той же мыслью: "Вот бы проснуться уже после праздников". Конечно, случалось, в голову приходили и другие идеи: например, что министр отменил все праздники, или что гости попали под машину, или их покусала бешеная собака, или что сам я, наконец, умер и тем спасся, все плачут, а праздника никакого нет. Еще иногда я помышлял о том, что неплохо было бы поджечь гардину, и тогда случился бы пожар, и было бы уже не до меня. Потом я, конечно, засыпал.
Наутро требовалось выучить стихотворение до конца. Это тоже несложно, но плохо то, что мама экзаменовала по многу раз, и неумолимое приближение большой беды ощущалось еще острее. К несчастью, стихотворение требовалось рассказать совершенно без запинок, и уж совсем невозможно было забыть хотя бы одну строку. Поскольку такого никогда еще не случалось, я не знал, что мне за это будет, но, скорее всего, несдобровать.
Я - самый большой на свете мастер растягивать время, и усерднее всего я трудился над этим в день праздника. Чтобы по возможности отодвинуть приближение страшного мига, нужно разбить день на периоды. Первый, самый безопасный период - утро, когда мама с соседкой Елизаветой Ефимовной уходят на базар. Целый час я был совершенно один и мечтал, например, о том, чтобы на базаре не оказалось мяса, или рыбы, или капусты, и тогда мама с соседкой поедут на дальний рынок. Затем они неминуемо возвращались и начинали, тоже вместе, готовить. Я наблюдал за ними в немой мечте, что мама передумает и откажется от табуретки. В эти моменты мне перепадало кое-что вкусное из накупленных богатств, и это тоже в своем роде тормозило неумолимый бег времени. Еще одна надежда возникает, когда мама ссорится с Елизаветой Ефимовной оттого, что что-нибудь пригорело или выбежало: возможно, у мамы испортится настроение, и табуретка будет отменена, или соседка нечаянно ударит маму ножом в глаз.
Но и это проходит, и наступает, наконец, мой черед. Мама достает белую сорочку, черные шорты и белые гольфы. Таков неизменный наряд мучающегося. Еще немного времени можно выиграть, пока мама все это гладит, но она требует, чтобы я раз за разом пересказывал "стишок". Затем мама наряжает меня, причесывает и сбрызгивает неприятно пахнущей жидкостью. Я готов. Ровно через час прозвучит певый звонок в дверь, но есть еще этот час, и есть надежда на чудо. Накрахмаленный ворот раздражает шею, и рубашки непременно попадаются "кусачие" - это тоже из обязательных элементов мучения. Есть уже запрещено, поскольку можно запачкать рубашку, разве что соседка сама тайком сунет мне что-нибудь в рот. Порою я думал, что Елизавета Ефимовна меня понимает, и будь ее воля, она отменила бы табуретку раз и навсегда.
И вот - звонок! Первой обычно приходит тетя Люба. Она носит высокую прическу, ярко красит губы и таскает на себе много блестящих вещиц, до которых мне ни в коем случае нельзя дотрагиваться. Тетя Люба болтает очень быстро, так что ничего невозможно понять, но зато она почти не обращает на меня внимания. Мама усаживает тетю Любу на диван и о чемто весело говорит с нею, но мне в это время быть в комнате нельзя, и я сижу на кухне с соседкой, которая еще следит за пирогами. Затем являются дядя Ефим со своей тетей Дорой. Дядя Ефим имеет огромные черные усы и зачем-то всегда катает меня на коленях, поддавая твердой ногой в задницу, а мерзкая тетя Дора, она вся в бородавках, и руки у нее тоже в бородавках, и этими руками она гладит меня по голове, а потом слюняво целует. У нее пахнет изо рта, и от груди, и от подмышек, но она надевает такое платье, чтобы все запахи были наружу. Еще тетя Дора любит говорить, какой я красивый, хороший мальчик, а мне следует отвечать: "Спасибо, тетя Дора". Но самый гадкий из них - дедушка Яков Абрамович. Он уже очень старый, и костюм на нем висит, и ходит с палкой, шаркая ногами. Почему-то Якова Абрамовича уважают больше других, а он ведет себя безобразно, потому что громко, с бульканьем харкает и может даже плюнуть на пол, когда никто не видит. Еще у него нет передних зубов, и что он лепечет, совершенно непонятно, хотя взрослые слушают его очень внимательно. Наконец, гости садятся за стол, кто-нибудь, обычно папа, поднимает рюмку и долго говорит с непонятными ужимками и подхихикиваньем. Тотчас следом за тем мама выносит табуретку.