Надежда Тэффи - Том 4. Книга Июнь. О нежности
Линет была крошечного роста, чуть побольше одиннадцатилетнего Серго, стриженная, как он. У нее был нежный голосок, каким она напевала песенки на всех языках вселенной, и игрушечные ножки, на которых она приплясывала.
Один раз Серго видел в салончике негра и лакированного господина во фраке.
Лакированный господин громко и звонко дубасил по клавишам их пыльного пианино, а негр ворочал белками с желтым припеком, похожими на крутые яйца, каленные в русской печке. Негр плясал на одном месте и, только изредка разворачивая мясистые губы, обнажал золотой зуб — такой нелепый и развратный в этой темной, звериной пасти — и гнусил короткую непонятно-убедительную фразу, всегда одинаково, всегда ту же.
Линет, стоя спиной к нефу, пела своим милым голоском странные слова и вдруг, останавливаясь, с птичьей серьезностью говорила «кэу-кэу-кэу». И голову наклоняла набок.
Вечером Линет сказала:
— Я работала весь день.
«Кэу-кэу» и золотой зуб была работа Линет.
Серго учился старательно. Скоро отделался от русского акцента и всей душой окунулся в славную историю Хлодвигов и Шарлеманей — гордую зарю Франции. Серго любил свою школу и как-то угостил заглянувшего к нему дядюшку свежевызубренной длинной тирадой из учебника. Но дядюшка восторга не выказал и даже приуныл.
— Как они все скоро забывают! — сказал он Линет. — Совсем офранцузились. Надо будет ему хоть русских книг раздобыть. Нельзя же так.
Серго растерялся. Ему было больно, что его не хвалили, а он ведь старался. В школе долго бились с его акцентом и говорили, что хорошо, что он теперь выговаривает как француз, а вот выходит, что это-то и нехорошо. В чем-то он как будто вышел виноват.
Через несколько дней дядя привез три книги.
— Вот тебе русская литература. Я в твоем возрасте увлекался этими книгами. Читай в свободные минуты. Нельзя забывать родину.
Русская литература оказалась Майн-Ридом. Ну что же — дядюшка ведь хотел добра и сделал, как сумел. А для Серго началась новая жизнь.
Линет кашляла, лежала на диване, вытянув свои стрекозиные ножки, и с ужасом смотрела в зеркальце на свой распухший нос.
— Серго, ты читаешь, а сколько тебе лет?
— Одиннадцать.
— Странно. Почему же тетя говорила, что тебе восемь?
— Она давно говорила, еще в Берлине.
Линет презрительно повела подщипанными бровями.
— Так что же из этого?
Серго смутился и замолчал. Ясно, что он сказал глупость, а в чем глупость, понять не мог. Все на свете вообще так сложно. В школе одно, дома другое. В школе — лучшая в мире страна Франция. И так все ясно — действительно, лучшая. Дома — надо любить Россию, из которой все убежали. Большие что-то помнят о ней. Линет каталась на коньках и в имении у них были жеребята, а дядюшка говорил, что только в России были горячие закуски. Серго не знавал ни жеребят, ни закусок, а другого ничего про Россию не слышал, и свою национальную гордость опереть ему было не на что.
«Охотники за черепами», «Пропавшая сестра», «Всадник без головы».
Там все ясное, близкое, родное. Там родное. Сила, храбрость, честность.
«Маниту любит храбрых».
«Гуроны не могут лгать, бледнолицый брат мой. Гурон умрет за свое слово».
Вот это настоящая жизнь.
«Плоды хлебного дерева, дополненные сладкими корешками, оказались чудесным завтраком»…
— А что, они сейчас еще есть? — спросил он у Линет.
— Кто «они»?
Серго покраснел до слез. Трудно и стыдно произнести любимое имя.
— Индейцы!
— Ну, конечно, в Америке продаются их карточки. Я видела снимки в «Иллюстрации».
— Продаются? Значит, можно купить?
— Конечно. Стоит только написать Лили Карнавцевой, и она пришлет сколько угодно.
Серго задохнулся, встал и снова сел. Линет смотрела на него, приоткрыв рот. Такого восторга на человеческом лице она еще никогда не видела.
— Я сегодня же напишу. Очень просто.
Линет столкнулась с ним у подъезда. Какой он на улице маленький со своим рваным портфельчиком.
— Чего тебе?
Он подошел близко и, смущенно глядя вбок, спросил:
— Ответа еще нет?
— Какого ответа? — Линет торопилась в театр.
— Оттуда… Об индейцах. Линет покраснела.
— Ах, да… Еще рано. Письма идут долго.
— А когда может быть ответ? — с храбростью отчаяния приставал Серго.
— Не раньше как через неделю, или через две. Пусти же, мне некогда.
— Две…
Он терпеливо ждал и только через неделю стал вопросительно взглядывать на Линет, а ровно через две вернулся домой раньше обычного и, задыхаясь от волнения, прямо из передней спросил:
— Есть ответ?
Линет не поняла.
— Ответ из Америки получила?
И снова она не поняла.
— Об… индейцах.
Как у него дрожат губы. И опять Линет покраснела.
— Ну, можно ли так приставать? Не побежит же Лили как бешеная за твоими индейцами. Нужно подождать, ведь это же не срочный заказ. Купит и пришлет.
Он снова ждал и только через месяц решился спросить:
— А ответа все еще нет?
На этот раз Линет ужасно рассердилась.
— Отвяжись ты от меня со своими индейцами. Сказала, что напишу, и напишу. А будешь приставать, так нарочно не напишу.
— Так, значит, ты не…
Линет искала карандаш. Карандаши у нее были всякие — для бровей, для губ, для ресниц, для жилок. Для писания карандаша не было.
— Загляну в Сергушкино царство.
Царство было в столовой, на сундуке, покрытом старым пледом. Там лежали рваные книжки, перья, тетради, бережно сложенные в коробочку морские камушки, огрызок сургуча, свинцовая бумажка от шоколада, несколько дробинок, драгоценнейшее сокровище земли — воронье перо, а в центре красовалась новенькая рамка из раковинок. Пустая.
Вся человеческая жизнь Серго была на этом сундуке, теплилась на нем, как огонек в лампадке.
Линет усмехнулась на рамку.
— Это он для своих идиотских индейцев… Какая безвкусица.
Порылась, ища карандаш. Нашла маленький календарь, который разносят почтальоны в подарок на Новый год. Он был весь исчиркан; вычеркивались дни, отмечался радостный срок. А в старой тетрадке, старательно исписанной французскими глаголами, на полях по-русски коряво, «для себя», шла запись:
«Гуроны великодушны. Отдал Полю Гро итальянскою марку.»
«Черес десядь дней отвед из Америки!!!»
«Маниту любит храбрых. Севодня нарошка остановился под самым ото[24]».
«Еще шесть дней».
«Купил за 4 francs».
«Через четыре дня».
«Она еще раз peut etre[25] не написала, но уже скоро напишет. Отвед будет черес quinzaine[26]. Отме. 4 Mars[27]. Гуроны тверды и терпиливы».
— До чего глуп, до чего глуп! — ахала Линет. — Это принимает форму настоящей мании. И как хорошо я сделала, что не написала в Америку.
Была весна…
На второй день праздника купец Простов предоставил, как всегда, свою таратаечку в распоряжение Марельникова, смотрителя земской арестантской. Четыре года тому назад сидел купец Простов двенадцать дней за буйство и за эти двенадцать дней полюбил тихого Марельникова, Ардальона Петровича, заходившего к нему в комнату по вечерам тихо потренькать на гитаре:
Ты скоро меня позабудешь,А я никогда, никогда.
И вот с тех пор — уже четвертый раз — дает купец Простов Марельникову на второй день праздника покататься в своей таратаечке.
И каждый раз, проезжая по шоссе мимо монастырской рощицы, вдоль покрытых зеленой щетинкой полей, думалось Марельникову, что он помещик, объезжает свои владения и обдумывает хозяйство.
Человек он был городской, в городе выросший, дальше Боровицкого уезда никуда не выезжавший, но что поделаешь — жили в душе его какие-то «озимые», «умолот», «яровые» и «запашки», и вот так, распустив вожжи, уперевшись расставленными ногами в передок таратайки, вдыхая широкими ноздрями запах весенней воды, душистый, как разрезанный первый огурчик, а несет этот запах молодой ветерок, просеивает через лиловую голую рощицу, вздувает Марельникову бороденку — вот так, поглядывая на луга и овражки, До того чувствует себя Марельников настоящим хозяином, что, окликни его какая-нибудь великая земная власть — исправник, губернатор: «Эй, кто таков будешь?» — кликнул бы от всей оторопи своей: «Землевладелец-с!»
И ничего в этом нет удивительного. Много на Руси встречалось и встречается таких не то что мечтателей, а духом живущих другой жизнью и порой столь напряженно и реально, что даже не знаешь, какое за таким человеком существование следует утвердить — помощник ли он провизора или реорганизатор русского флота?
Марельников был землевладельцем. Купцова лошадь, новокупка, сытая, с глубоким желобом посреди крупа, свободно и легко несла легкую таратаечку и не обращала никакого внимания на седока: сама прибавляла шагу, где считала нужным, сама переходила на ту сторону дороги, где посуше.