Том 8. Вечный муж. Подросток - Федор Михайлович Достоевский
— Mademoiselle Alphonsine, avez-vous vendu votre bologne?[91]— спросил он.
— Qu'est que ça, ma bologne?[92]
Младший объяснил, что «ma bologne» означает болонку.
— Tiens, quel est ce baragouin?[93]
— Je parle comme une dame russe sur les eaux minérales,[94]— заметил le grand dadais,[95] всё еще с протянутой шеей.
— Qu'est que ça qu'une dame russe sur les eaux minérales et… où est donc votre jolie montre, que Lambert vous a donné?[96]— обратилась она вдруг к младшему.
— Как, опять нет часов? — раздражительно отозвался Ламберт из-за ширм.
— Проели! — промычал le grand dadais.
— Я их продал за восемь рублей: ведь они — серебряные, позолоченные, а вы сказали, что золотые. Этакие теперь и в магазине — только шестнадцать рублей, — ответил младший Ламберту, оправдываясь с неохотой.
— Этому надо положить конец! — еще раздражитель нее продолжал Ламберт. — Я вам, молодой мой друг, не для того покупаю платье и даю прекрасные вещи, чтоб вы на вашего длинного друга тратили… Какой это галстух вы еще купили?
— Это — только рубль; это не на ваши. У него совсем не было галстуха, и ему надо еще купить шляпу.
— Вздор! — уже действительно озлился Ламберт, — я ему достаточно дал и на шляпу, а он тотчас устриц и шампанского. От него пахнет; он неряха; его нельзя брать никуда. Как я его повезу обедать?
— На извозчике, — промычал dadais. — Nous avons un rouble d'argent que nous avons prêté chez notre nouvel ami.[97]
— Не давай им, Аркадий, ничего! — опять крикнул Ламберт.
— Позвольте, Ламберт; я прямо требую от вас сейчас же десять рублей, — рассердился вдруг мальчик, так что даже весь покраснел и оттого стал почти вдвое лучше, — и не смейте никогда говорить глупостей, как сейчас Долгорукому. Я требую десять рублей, чтоб сейчас отдать рубль Долгорукому, а на остальные куплю Андрееву тотчас шляпу — вот сами увидите.
Ламберт вышел из-за ширм.
— Вот три желтых бумажки, три рубля, и больше ничего до самого вторника, и не сметь… не то…
Le grand dadais так и вырвал у него деньги.
— Dolgorowky, вот рубль, nous vous rendons avec beaucoup de grâce.[98] Петя, ехать! — крикнул он товарищу, и затем вдруг, подняв две бумажки вверх и махая ими и в упор смотря на Ламберта, завопил из всей силы: — Ohé, Lambert! où est Lambert, as-tu vu Lambert?*[99]
— Не сметь, не сметь! — завопил и Ламберт в ужаснейшем гневе; я видел, что во всем этом было что-то прежнее, чего я не знал вовсе, и глядел с удивлением. Но длинный нисколько не испугался Ламбертова гнева; на против, завопил еще сильнее. «Ohé, Lambert!» и т. д. С этим криком вышли и на лестницу. Ламберт погнался было за ними, но, однако, воротился.
— Э, я их скоро пр-рогоню в шею! Больше стоят, чем дают… Пойдем, Аркадий! Я опоздал. Там меня ждет один тоже… нужный человек… Скотина тоже… Это всё — скоты! Шу-ше-хга, шу-шехга! — прокричал он вновь и почти скрежетнул зубами; но вдруг окончательно опомнился. — Я рад, что та хоть наконец пришел. Alphonsine, ни шагу из дому! Идем.
У крыльца ждал его лихач-рысак. Мы сели; но даже и во весь путь он все-таки не мог прийти в себя от какой-то ярости на этих молодых людей и успокоиться, Я дивился, что это так серьезно, и тому еще, что они так к Ламберту непочтительны, а он чуть ли даже не трусит перед ними. Мне, по въевшемуся в меня старому впечатлению с детства, всё казалось, что все должны бояться Ламберта, так что, несмотря на всю мою независимость, я, наверно, в ту минуту и сам трусил Ламберта.
— Я тебе говорю, это — всё ужасная шушехга, — не унимался Ламберт. — Веришь: этот высокий, мерзкий, мучил меня, три дня тому, в хорошем обществе. Стоит передо мной и кричит: «Ohé, Lambert!» В хорошем обществе! Все смеются и знают, что это, чтоб я денег дал, — можешь представить. Я дал. О, это — мерзавцы! Веришь, он был юнкер в полку и выгнан, и, можешь представить, он образованный; он получил воспитание в хорошем доме, можешь представить! У него есть мысли, он бы мог… Э, черт! И он силен, как Еркул* (Hercule). Он полезен, только мало. И можешь видеть: он рук не моет. Я его рекомендовал одной госпоже, старой знатной барыне, что он раскаивается и хочет убить себя от совести, а он пришел к ней, сел и засвистал. А этот другой, хорошенький, — один генеральский сын; семейство стыдится его, я его из суда вытянул, я его спас, а он вот как платит. Здесь нет народу! Я их в шею, в шею!
— Они знают мое имя; ты им обо мне говорил?
— Имел глупость. Пожалуйста, за обедом посиди, скрепи себя… Туда придет еще одна страшная каналья. Вот это — так уж страшная каналья, и ужасно хитер; здесь все ракальи; здесь нет ни одного честного человека! Ну да мы кончим — и тогда… Что ты любишь кушать? Ну да всё равно, там хорошо кормят. Я плачу, ты не беспокойся. Это хорошо, что ты хорошо одет. Я тебе могу дать денег. Всегда приходи. Представь, я их здесь поил-кормил, каждый день кулебяка; эти часы, что он продал, — это во второй раз. Этот маленький, Тришатов, — ты видел, Альфонсина гнушается даже глядеть на него и запрещает ему подходить близко, — и вдруг он в ресторане, при офицерах: «Хочу бекасов». Я дал бекасов! Только я отомщу.
— Помнишь, Ламберт, как мы с тобой в Москве ехали в трактир, и ты меня в трактире вилкой пырнул, и как у тебя были тогда пятьсот рублей?
— Да, помню! Э, черт, помню! Я тебя люблю… Ты этому верь. Тебя никто не любит, а я люблю; только один я, ты помни… Тот, что придет туда, рябой — это хитрейшая каналья; не отвечай ему, если заговорит, ничего, а коль начнет спрашивать, отвечай вздор, молчи…
По крайней мере он из-за своего волнения ни о чем меня дорогой не расспрашивал. Мне