Федор Достоевский - Том 8. Вечный муж. Подросток.
Мысль о самоубийстве Подростка лишь мелькает как возможный вариант сюжетного поворота. Устраняя ее, Достоевский сосредоточивает внимание на восприятии Подростком истин, излагаемых Макаром. Существенна запись: „Поражающее впечатление, но не уничтожающее идею“. Значительно позднее, уже в подготовительных набросках к третьей части романа, Достоевский повторяет: „…воспоминание о Макаре, колоссальная роль“ (XVI, 353). Автор подчеркивает также, что поступки Аркадия в третьей части романа определяются двумя полярными мотивами: идеей самосовершенствования и жаждой прославиться, чтобы „отомстить за позор“. Перед Аркадием встает проблема выбора: „Мысль идти паломником, страдать от всех, и любить всех, или мрак идеи“ (XVI, 343). Рассматривается как возможный вариант „борьба“ Подростка с идеями Макара и Версилова: „…несмотря на Макара и Версилова, возбуждается мрачное чувство. <…> идея мести и ревности и борьба с идеями Макара и Версилова“ (XVI, 340, 341).
Идеи Макара и Версилова объединяются в сознании Подростка как противостоящие его собственной идее, разрушающие ее. Общее в этом соучастии — нравственная дискредитация „идеи Ротшильда“, постоянно усиливающая „тоску по идеалу“. В окончательном тексте романа каких бы то ни было завершенных и окончательных определений того, в чем видит истину Подросток, уже вступивший на путь „знания добра и зла“, — не дается. Но качественное перерождение его идеи настойчиво подчеркивается Достоевским на протяжении всего основного текста. Свидетельство этого перерождения — противопоставление идеи „тогда“ и идеи „теперь“. Отделяет их друг от друга год перенесенных испытаний.
С первых октябрьских записей в сюжет романа вводятся „законные“ дети Версилова — „семейство родовое“. Дочь его в соответствии с окончательным текстом „сватает себя за Старого Князя“. Появляется учительница Оля, подготавливающая детей в учебные заведения и дающая „уроки арифметики“. Разрабатывается эпизод ее самоубийства. Но основное внимание Достоевского вновь сосредоточивается на Версилове и главным образом на негативных чертах его личности (в окончательном тексте они в значительной степени смягчаются). Версилов „самовластно поставил себя над миром“ (XVI, 164). Других „ненавидит именно за непреклонение перед ним“; другие для него — „мыши“, „ничтожества“, не могущие ни понять, ни оскорбить его. Погрешим он „только в глазах своей совести“ (XVI, 158). Все это сочетается с „презрением к своей земле“. Вопрос о земном рае для него проблематичен, хотя именно в записях этого периода начинает разрабатываться мечта Версилова о „золотом веке“.[243] Само понятие „золотой век“ приходит в роман „Подросток“ из „Исповеди Ставрогина“. Следует отметить также, что тема „золотого века“ как периода „единой мировой жизни“ присутствует в статье Д. Анфовского (Н. В. Берга), опубликованной в „Заре“ (1870. № 1. С. 142–177) и представляющей разбор книги В. В. Берви-Флеровского „Положение рабочего класса в России“ (СПб., 1869). Статья эта озаглавлена „Скорое наступление золотого века“. Мысль Берви-Флеровского о возможности „золотого века“, о наступлении всеобщего равенства рассматривается Бергом-Анфовским как мысль фантастическая, не учитывающая той огромной нравственной работы, которую должны проделать многие поколения людей и без которой „всеобщая мировая жизнь“ невозможна. Насмешливо-иронический тон, характерный для работы Н. В. Берга в целом, вызвал у Достоевского желание защитить поэтический идеал „золотого века“, мысль об изображении которого присутствовала уже в черновиках к „Преступлению и наказанию“[244] (см. также: XVII, 313).
Тема „золотого века“ у Достоевского генетически в истоках своих восходит к идеалам утопического социализма, к идеям его юности, но факт актуальности ее звучания в общественно-философских исканиях начала 1870-х годов свидетельствует о тесном переплетении „исторической“ и „текущей“ действительности в художественной ткани романа.
11На стадии работы, предваряющей близкий переход к написанию связного чернового текста (октябрь 1874 г.), Достоевский отмечает для себя: „В ходе романа держать непременно два правила: 1-е правило. Избегнуть ту ошибку в «Идиоте» и «Бесах», что второстепенные происшествия (многие) изображались в виде недосказанном, намёчном, романическом, тянулись через долгое пространство, в действии и сценах, но без малейших объяснений, в угадках и намеках, вместо того чтобы прямо объяснить истину <…> тем самым затемнялась главная цель <…> Стараться избегать и второстепенностям отводить место незначительное, совсем короче, а действие совокупить лишь около героя. 2-е правило в том, что герой — Подросток. А остальные всё второстепенность, даже ОН — второстепенность. Поэма в Подростке и в идее его или, лучше сказать, — в Подростке единственно как в носителе и изобретателе своей идеи“ (XVI, 175).
В набросках этого периода появляются отчим Васина (будущий Стебельков), жених Княгини (будущий Бьоринг), Колосов. Идет разработка сюжетной линии Колосова: характер отношений с Молодым Князем в прошлом и настоящем, история с подделкой акций.
В основу этой сюжетной коллизии был положен материал процесса о подделке акций Тамбово-Козловской железной дороги, слушавшегося в Петербургском окружном суде в феврале 1874 г.[245] и тогда же привлекшего внимание Достоевского. В качестве обвиняемых выступали на суде врач-акушер Колосов (выдавший себя за тайного агента III Отделения), библиотекарь Военно-медицинской академии (по происхождению дворянин) Никитин и компаньон Колосова (или его служащий?) А. Ярошевич. Отец последнего устроил в Брюсселе на деньги Колосова типографию, где и были напечатаны поддельные акции Тамбово-Козловской железной дороги, привезенные затем обвиняемыми в Россию. Подробный анализ газетных отчетов позволил А. С. Долинину установить несомненную связь образа Стебелькова (первоначально фигурировавшего в подготовительных материалах под фамилией Колосов) с обвиняемым Колосовым и назвать одним из прототипов князя Сокольского — обвиняемого Никитина[246] (подробнее см.: XVII, 314–315).
Работа над образами, с которыми окажется связанной история „позора“ Подростка (князь Сокольский, Стебельков, Ламберт), идет параллельно с созданием связного автографа первой части романа.
Подавляющая часть набросков, предваряющих окончательный текст второй и третьей частей романа, связана с образом Макара (его благообразие противопоставляется идеям Подростка и Версилова, метаниям Лизы) и окончательной разработкой исповеди Версилова (уясняются ее конструктивная роль в сюжете романа и события, которые должны следовать до и после нее, имеющие, по определению Достоевского, „разъяснительный“ характер).
В этот же период в черновых набросках появляется тема „Ильи и Эноха“ (устраненная из окончательного текста): „Чувство беспорядка <…> Пришел — опять к Макару. Об Илье и Энохе. Горячий разговор с Версиловым о коммунизме и Христе, и о Макаре“ (XVI, 351, 352); „Важная страница. Илья и Энох <…> Во время Макаровых прений об Илье и Энохе. О том, что будущий антихрист будет пленять красотой. Помутятся источники нравственности в сердцах людей, зеленая трава иссохнет“ (XVI, 361, 363). Эта тема определяется как основная в диалогах Версилова и Подростка: „…говорили же они только об Илье и Энохе, коммунизме, христианстве и о Макаре“ (XVI, 363). В письме к жене от 10 (22) июня 1875 г. Достоевский отмечал: „Читаю об Илье и Энохе (это прекрасно) “ (XXIX кн. 2, 43). Сюжет обличения антихриста Ильей и Энохом и убиение последних антихристом, широко распространенный в кругу апокрифических сказаний и народных стихах, находился в сфере пристального внимания Достоевского и позднее, в пору создания „Братьев Карамазовых“.[247] Присутствие темы „Ильи и Эноха“ в подготовительных материалах к „Подростку“ вместе с той интерпретацией „великой идеи“ Версилова, которая наиболее четко дана в записях августа 1874 г., свидетельствует, что именно в период создания указанного романа во многом подготавливается идейно-психологическая проблематика поэмы „Великий инквизитор“.
Появление печатных отзывов на опубликованную первую часть романа во многом предопределило появление в подготовительных материалах к „Подростку“ записи от 22 марта 1875 г., озаглавленной „Для предисловия“. Центральная проблематика этого наброска — обоснование темы „подполья“: „Факты. Проходят мимо. Не замечают. Нет граждан, и никто не хочет понатужиться и заставить себя думать и замечать. Я не мог оторваться, и все крики критиков, что я изображаю ненастоящую жизнь, не разубедили меня. Нет оснований нашему обществу, не выжито правил, потому что и жизни не было. Колоссальное потрясение, — и всё прерывается, падает, отрицается, как бы и не существовало. И не внешне лишь, как на Западе, а внутренне, нравственно. Талантливые писатели наши, высокохудожественно изображавшие жизнь средне-высшего круга (семейного), — Толстой, Гончаров думали, что изображали жизнь большинства, — по-моему, они-то и изображали жизнь исключений. Напротив, их жизнь есть жизнь исключений, а моя есть жизнь общего правила. В этом убедятся будущие поколения, которые будут беспристрастнее; правда будет за мною. Я верю в это <…> Я горжусь, что впервые вывел настоящего человека русского большинства и впервые разоблачил его уродливую и трагическую сторону. Трагизм состоит в сознании уродливости. Как герои, начиная с Сильвио и Героя нашего времени до князя Болконского и Левина, суть только представители мелкого самолюбия, которое «нехорошо», «дурно воспитаны», могут исправиться потому, что есть прекрасные примеры (Сакс в „Полиньке Сакс“, тот немец в „Обломове“, Пьер Безухов, откупщик в „Мертвых душах“). Но это потому, что они выражали не более как поэмы мелкого самолюбия. Только я один вывел трагизм подполья, состоящий в страдании, в самоказни, в сознании лучшего и в невозможности достичь его и, главное, в ярком убеждении этих несчастных, что и все таковы, а стало быть, не стоит и исправляться! <…> Причина подполья — уничтожение веры в общие правила. «Нет ничего святого»" (XVI, 329, 330).