Лев Толстой - Анна Каренина
Когда он вышел к ней, она рассказала ему, отчасти повторяя приготовленные слова, свой день и свои планы на отъезд.
— Знаешь, на меня нашло точно вдохновение, — говорила она. — Зачем ждать здесь развода? Разве не все равно в деревне? Я не могу больше ждать. Я не хочу надеяться, не хочу ничего слышать про развод. Я решила, что это не будет больше иметь влияния на мою жизнь. И ты согласен?
— О да! — сказал он, с беспокойством взглянув в ее взволнованное лицо.
— Что же вы там делали, кто был? — сказала она, помолчав.
Вронский назвал гостей.
— Обед был прекрасный, и гонка лодок, и все это было довольно мило, но в Москве не могут без ridicule[202]. Явилась какая-то дама, учительница плаванья шведской королевы, и показывала свое искусство.
— Как? плавала? — хмурясь, спросила Анна.
— В каком-то красном costume de natation[203], старая, безобразная. Так когда же едем?
— Что за глупая фантазия! Что же, она особенно как-нибудь плавает? — не отвечая, сказала Анна.
— Решительно ничего особенного. Я и говорю, глупо ужасно. Так когда же ты думаешь ехать?
Анна встряхнула головой, как бы желая отогнать неприятную мысль.
— Когда ехать? Да чем раньше, тем лучше. Завтра не успеем. Послезавтра.
— Да… нет, постой. Послезавтра воскресенье, мне надо быть у maman, — сказал Вронский, смутившись, потому что, как только он произнес имя матери, он почувствовал на себе пристальный подозрительный взгляд. Смущение его подтвердило ей ее подозрения. Она вспыхнула и отстранилась от него. Теперь уже не учительница шведской королевы, а княжна Сорокина, которая жила в подмосковной деревне вместе с графиней Вронской, представилась Анне.
— Ты можешь поехать завтра? — сказала она.
— Да нет же! По делу, по которому я еду, доверенности и деньги не получатся завтра, — отвечал он.
— Если так, то мы не уедем совсем.
— Да отчего же?
— Я не поеду позднее. В понедельник или никогда!
— Почему же? — как бы с удивлением сказал Вронский. — Ведь это не имеет смысла!
— Для тебя это не имеет смысла, потому что до меня тебе никакого дела нет. Ты не хочешь понять моей жизни. Одно, что меня занимало здесь, — Ганна. Ты говоришь, что это притворство. Ты ведь говорил вчера, что я не люблю дочь, а притворяюсь, что люблю эту англичанку, что это ненатурально; я бы желала знать, какая жизнь для меня здесь может быть натуральна!
На мгновенье она очнулась и ужаснулась тому, что изменила своему намерению. Но и зная, что она губит себя, она не могла воздержаться, не могла не показать ему, как он был неправ, не могла покориться ему.
— Я никогда не говорил этого; я говорил, что не сочувствую этой внезапной любви.
— Отчего ты, хвастаясь своею прямотой, не говоришь правду?
— Я никогда не хвастаюсь и никогда не говорю неправду, — сказал он тихо, удерживая поднимавшийся в нем гнев. — Очень жаль, если ты не уважаешь…
— Уважение выдумали для того, чтобы скрывать пустое место, где должна быть любовь. А если ты не любишь меня, то лучше и честнее это сказать.
— Нет, это становится невыносимо! — вскрикнул Вронский, вставая со стула. И, остановившись пред ней, он медленно выговорил: — Для чего ты испытываешь мое терпение? — сказал он с таким видом, как будто мог бы сказать еще многое, но удерживался. — Оно имеет пределы.
— Что вы хотите этим сказать? — вскрикнула она, с ужасом вглядываясь в явное выражение ненависти, которое было во всем лице и в особенности в жестоких, грозных глазах.
— Я хочу сказать… — начал было он, но остановился. — Я должен спросить, чего вы от меня хотите.
— Чего я могу хотеть? Я могу хотеть только того, чтобы вы не покинули меня, как вы думаете, — сказала она, поняв все то, чего он не досказал. — Но этого я не хочу, это второстепенно. Я хочу любви, а ее нет. Стало быть, все кончено!
Она направилась к двери.
— Постой! По… стой! — сказал Вронский, не раздвигая мрачной складки бровей, но останавливая ее за руку. — В чем дело? Я сказал, что отъезд надо отложить на три дня, ты мне сказала, что я лгу, и нечестный человек.
— Да, и повторяю, что человек, который попрекает меня, что он всем пожертвовал для меня, — сказала она, вспоминая слова еще прежней ссоры, — что это хуже, чем нечестный человек, — это человек без сердца.
— Нет, есть границы терпению! — вскрикнул он и быстро выпустил ее руку.
«Он ненавидит меня, это ясно», — подумала она и молча, не оглядываясь, неверными шагами вышла из комнаты.
«Он любит другую женщину, это еще яснее, — говорила она себе, входя в свою комнату. — Я хочу любви, а ее нет. Стало быть, все кончено, — повторила она сказанные ею слова, — и надо кончить».
«Но как?» — спросила она себя и села на кресло пред зеркалом.
Мысли о том, куда она поедет теперь — к тетке ли, у которой она воспитывалась, к Долли, или просто одна за границу, и о том, что он делает теперь один в кабинете, окончательная ли это ссора, или возможно еще примирение, и о том, что теперь будут говорить про нее все ее петербургские бывшие знакомые, как посмотрит на это Алексей Александрович, и много других мыслей о том, что будет теперь, после разрыва, приходили ей в голову, но она не всею душой отдавалась этим мыслям. В душе ее была какая-то неясная мысль, которая одна интересовала ее, но она не могла ее сознать. Вспомнив еще раз об Алексее Александровиче, она вспомнила и время своей болезни после родов и то чувство, которое тогда не оставляло ее. «Зачем я не умерла?» — вспомнились ей тогдашние ее слова и тогдашнее ее чувство. И она вдруг поняла то, что было в ее душе. Да, это была та мысль, которая одна разрешала все. «Да, умереть!..»
«И стыд и позор Алексея Александровича, и Сережи, и мой ужасный стыд — все спасается смертью. Умереть — и он будет раскаиваться, будет жалеть, будет любить, будет страдать за меня». С остановившеюся улыбкой сострадания к себе она сидела на кресле, снимая и надевая кольца с левой руки, живо с разных сторон представляя себе его чувства после ее смерти.
Приближающиеся шаги, его шаги, развлекли ее. Как бы занятая укладываньем своих колец, она не обратилась даже к нему.
Он подошел к ней и, взяв ее за руку, тихо сказал:
— Анна, поедем послезавтра, — если хочешь. Я на все согласен.
Она молчала.
— Что же? — спросил он.
— Ты сам знаешь, — сказала она, и в ту же минуту, не в силах удерживаться более, она зарыдала.
— Брось меня, брось! — выговаривала она между рыданьями. — Я уеду завтра… Я больше сделаю. Кто я? развратная женщина. Камень на твоей шее. Я не хочу мучать тебя, не хочу! Я освобожу тебя. Ты не любишь, ты любишь другую!
Вронский умолял ее успокоиться и уверял, что нет признака основания ее ревности, что он никогда не переставал и не перестанет любить ее, что он любит больше, чем прежде.
— Анна, за что так мучать себя и меня? — говорил он, целуя ее руки. В лице его теперь выражалась нежность, и ей казалось, что она слышала ухом звук слез в его голосе и на руке своей чувствовала их влагу. И мгновенно отчаянная ревность Анны перешла в отчаянную, страстную нежность; она обнимала его, покрывала поцелуями его голову, шею, руки.
XXVЧувствуя, что примирение было полное, Анна с утра оживленно принялась за приготовление к отъезду. Хотя и не было решено, едут ли они в понедельник, или во вторник, так как оба вчера уступали один другому, Анна деятельно приготавливалась к отъезду, чувствуя себя теперь совершенно равнодушной к тому, что они уедут днем раньше или позже. Она стояла в своей комнате над открытым сундуком, отбирая вещи, когда он, уже одетый, раньше обыкновенного вошел к ней.
— Я сейчас съезжу к maman, она может прислать мне деньги чрез Егорова. И завтра я готов ехать, — сказал он.
Как ни хорошо она была настроена, упоминание о поездке на дачу к матери кольнуло ее.
— Нет, я и сама не успею, — сказала она и тотчас же подумала: «Стало быть, можно было устроиться так, чтобы сделать, как я хотела». — Нет, как ты хотел, так и делай. Иди в столовую, я сейчас приду, только отобрать эти ненужные вещи, — сказала она, передавая на руку Аннушки, на которой уже лежала гора тряпок, еще что-то.
Вронский ел свой бифстек, когда она вышла в столовую.
— Ты не поверишь, как мне опостылели эти комнаты, — сказала она, садясь подле него к своему кофею. — Ничего нет ужаснее этих chambres garnies[204]. Нет выражения лица в них, нет души. Эти часы, гардины, главное обои — кошмар. Я думаю о Воздвиженском, как об обетованной земле. Ты не отсылаешь еще лошадей?
— Нет, они поедут после нас. А ты куда-нибудь едешь?
— Я хотела съездить к Вильсон. Мне ей свезти платья. Так решительно завтра? — сказала она веселым голосом; но вдруг лицо ее изменилось.
Камердинер Вронского пришел спросить расписку на телеграмму из Петербурга. Ничего не было особенного в получении Вронским депеши, но он, как бы желая скрыть что-то от нее, сказал, что расписка в кабинете, и поспешно обратился к ней.