Николай Златовратский - Золотые сердца
– Куда? Куда? – вскочил майор. – Старушенция, припирай двери!..
– Да чего же я здесь буду приятно собеседовать, когда мужики меня ждут! Нет, уж я пойду!
– Да, да, ступайте, – торопливо проговорила Катя и, быстро встав с места, пожала ему руку еще сильнее, чем прежде.
– Ну, нечего делать!.. Хоть поцелуемся, брат, на прощание! – сказал майор, при всяком удобном случае падкий на нежные излияния, – и расцеловался с Башкировым.
– Хороший старик! – проговорил, улыбаясь, Башкиров, взглядывая то на майора, то на Катю. Очевидно, впрочем, эта фраза назначалась собственно для Кати. Щеки Кати покрылись легким румянцем довольства, и она вновь с глубоким чувством признательности пожала Башкирову руку. Мне почему-то невольно припомнилась при этом сцена у Морозовых на именинах, когда Катя на легкое раздражение Морозова, вызванное наивным докладом майора о своих заслугах, резко отвечала: «Папа, уйдем отсюда…» Сопоставление казалось мне знаменательным.
– Теперь вы, наконец, поняли?.. Видели, что такое он? – спросила меня Катя несколько напряженным голосом, когда Башкиров вышел в сопровождении майора, не перестававшего еще долго за дверью кого-то хвалить и кого-то бранить.
– Отчасти, – сказал я. – Впрочем, все это я знал о нем и раньше… Но ведь он, может быть, исключение?
– Нет, нет, – настойчиво ответила она, как-то особенно высоко подняв голову и проводя рукой по волосам, которые слегка всклокочил легкий ветер, пробивавшийся в окно сквозь застилавшую его зелень, – потому что иначе невозможно было бы жить… по крайней мере, для меня… Я лучше объясню вам примером: что сделали бы вы, если бы тот храм, в котором вы молились, обратили в торжище, одни – сознательно, другие – помогая по недоразумению или по неопытности?
– Я ушел бы из этого храма, унося в своем сердце бога и свою веру, – ответил я.
– И только?
– И только.
– Нет, этого мало… Нужно же проявить в каких-нибудь формах свою веру… А они не должны быть настолько податливы и растяжимы, чтобы дать место лицемерию или обману… Вот что нужно найти, чтобы спасти себя и всех!
– И возможное осуществление этого вы находите в Башкирове? – спросил было я, но в это время вернулся майор. Я успел только по глазам Кати заметить, что вряд ли бы еще она на этот вопрос ответила без колебания: «да».
Она, очевидно, еще изучала его.
– И Орск – романтизм! А? Помните вы это? – крикнул майор, обращаясь ко мне. – И Орск – романтизм! каково!.. Вот тебе сын народа! Как прошли цивилизованную школу да понюхали культурного житья, да ежели еще при этом жена богатая…
– Папа! Ты слишком стал нападать на Петра Петровича, – заметила Катя, кладя со стола на колени шитье и принимаясь снова за прерванную работу.
– Как нападать? Ведь ты сама видела! – несколько недоумевая, обратился майор к дочери. – И ведь ты, кажется, сама…
– Тогда, папа, было дело принципа, но собственно сам по себе он – человек очень хороший!
– Ну, извини. Я что-то мало тут понимаю…
– Морозов прежде всего очень хороший человек; он не падает так низко, как думаешь, – продолжала Катя, – я его уважаю… я уважала и его принципы, я сама жила его верой, и ежели теперь… Но я знаю, я уверена, рано или поздно Морозов поймет это.
Все это Катя проговорила несколько взволнованным голосом, нервно делая складки на полотне.
– Ну да, ну да! Защищай его! – сказал майор, любовно посмеиваясь и подмигивая мне на дочь. – Воспитатель ведь твой! Как, как ты говорила про него? «Он – пахарь, он – сеятель, он бросил первые зерна…» Так, что ли? А до жатвы ему нет дела?
– Да, жатва не его, – едва слышно проговорила задумчиво Катя.
– То-то вот и есть! А, что я тебе говорил: он – Рудин! Вы думаете, Рудины были и быльем поросли? Нет, брат, они живучи! Ты думаешь, что он артели устраивает, так будто и дело делает? А я тебе скажу, что все это – та же рудинщина, только в иных формах. Знаем мы их – этих разочарованных наполеонов-то, что «по свету рыщут, дела себе исполинского ищут!».
– Да, это отчасти справедливо. Я не сомневаюсь, что он может умереть так же, как умер Рудин. Но если ты говоришь в ином смысле, в смысле фразы, в смысле надутого ученого самомнения – это неправда. Нет! Нет! Это неправда! В нем сильны хорошие инстинкты, он чуток к истине! – торопливо проговорила Катя, как будто боясь, чтоб ее не перебили.
– Ну да, ну да! Разве с вами можно сговорить! То из-за одного слова чуть скандала у него не наделала, меня, старика, утащила, а теперь…
В эту минуту в дверях показался Чуйка.
– Ты что, Кузя? – спросил его майор.
Чуйка сел у двери.
– Господин Башкиров, кажись, изволили навестить? – спросил он, больше обращаясь к Кате.
– Как же, как же, – отвечал майор, – навестил! А ты его встретил?
– Встретил-с; идут, палочкой помахивают. Сожалею, что не потрафил сюда ко времени.
– А что, Кузя, он тебе нравится? – спросила, улыбнувшись, Катя.
– Как же! – протянул Чуйка с каким-то непередаваемым выражением в голосе.
– Чем же он тебе нравится? – спросила опять Катя, по лицу которой было заметно, что она очень хорошо знала и то, что Башкиров нравился Кузе и почему он ему нравился; очевидно, эти вопросы задавались с целью только еще раз услыхать подтверждение любимой идеи, а отчасти, может быть, еще более убедить меня.
Кузя не скоро отвечал на этот вопрос; он сначала исподлобья посмотрел на Катю, потом на меня, потер колени и, запинаясь, проговорил:
– А потому – как вполне человек… ежели судя по настоящему времени…
– Ну, ладно! мне, брат, некогда, – сказал майор, когда Чуйка придумывал, что сказать дальше.
– Это так точно, – подхватил он, быстро вскакивая и запахивая полы чуйки, – мужики томятся. Пожалуйте-с!
– Сейчас, сейчас, вот только еще трубочку выкурю… Ну, а какое ты сообщение хотел сделать?
– А вот насчет этой самой алебастровой артели господина Морозова-с.
– Был там? – с видимым интересом спросил майор, раскуривая трубку.
– Был-с.
– Видел его?
– Его не видал, потому еще почесть на заре ходил… прохладнее. А с мужиками собеседовал. «Ничего, – говорят, – мы согласны!» Ну, честь честью, пригласили меня поутренничать: кашицу они вчерашнюю в котелке разогрели; я сейчас же к ним примостился… Люблю я так есть! Пары с речки подымаются, холодком тянет, дымком попахивает из-под котелка… Помнишь, в иные-то времена, как помоложе были, какие мы теплины на речке около лесу зажигали: дым-то у нас выше лесу стоячего, выше облака ходячего подымался!.. – увлекся Кузя, обращаясь к Кате.
Его глаза забегали и засияли, все лицо засветилось улыбкой, и он весело и любовно глядел в лицо Кати, как бы видя пред собой не эту взрослую, солидную девушку, но бойкую тринадцати-четырнадцатилетнюю дикарку, полную, румяную и загорелую, с кучей растрепанных кудрей на голове, с которой делал он некогда лесные экскурсии. Катя улыбнулась на это обращение к ней Кузи, но улыбнулась так, как улыбается юность при свидании с старой няней на ее длинные и обстоятельные рассказы о том времени, когда эта юность и как сначала ползала, потом «пешком под стол ходила», когда и как расшибала себе нос и прочее. Кузя так же было пустился, поощренный улыбкой Кати, в подобные же подробности, но майор докурил трубку и заторопился.
– Ну, пошел, пошел! Правду говорят мужики, что у тебя чирей на языке. Что же Морозов-то, Морозов-то что же?
– А господин Морозов, так надо полагать, нашего брата не допущают.
– А-а! отчего ж так? – спросил майор и бегло взглянул на дочь.
– А так, надо полагать, что они против нас мнение имеют, в том роде, что мы, по своей коммерческой практике, в их понятии, кулаки выходим. Ну, а они, господин Морозов, артель свою на подборе устраивают. Тут тоже рассказывали, один мужичок, с пахлей сбившись, пристанища не находя, прослышал об этой самой артели – и к ним было. Ну, тоже господин Морозов отказал, то есть этим самым артельным мужичкам растолковал, что-де им наистрожайше нужно народ избирать!
– Так, так! нам чистеньких подавай! – взволновался майор, быстро выпил еще рюмку водки, взял фуражку, сказал мне, шаркнув ножкой: «Прошу извинить», – и вышел.
– Это точно… ежели подбор, – размышлял Кузя, разводя руками, – только ведь для этого нужно, чтобы было дано… А кому это дано? – спросил он меня, улыбаясь. – Никому не дано-с еще, по настоящему времени судя… ха-ха! – закончил он, особенно внушительно подчеркивая слово дано, и затем, раскланявшись, тоже вышел.
Я взглянул на Катю: она сидела, низко наклонив голову к шитью, и нервно спешила окончить шов; все лицо ее и уши сплошь были залиты краской, вероятно, вследствие сильного внутреннего волнения; она не поднимала головы, очевидно стараясь скрыть от меня это волнение; но, наконец, не выдержала, усиленно стегнула два раза иглой и, кладя на стол работу, поднялась, выпрямилась во весь рост и вдохнула полной грудью лившийся в окно из сада свежий, ароматический воздух.