Владимир Кантор - Рождественская история, или Записки из полумертвого дома
— А ты, Анисья, с какого?
— С восемнадцатого.
— А Феклиста как же? Она ж тоже с восемнадцатого, а на год старше.
— Она в январе, а я в декабре родилась. Они, православные, любят прилгнуть.
— А вы разве не православная? — удивилась Наташка.
— Нет! — с торжествующей физиономией, горделиво и безумно ответила посетительница. — Я в эти храмы не хожу. Они доскам молятся. А мы самому Богу, его слову. Что важнее — Бог или доска? Ведь доска-то из дерева, а дерево создал Бог. И всю Вселенную Он тоже создал, значит, Он важнее. Православные сначала объедаются, а потом постятся. Это неправильно. А уж давно ясно, что только мы и спасемся. А тех всех священников в кучку соединят. Церквы-то объединятся, и антихрист сразу на всех одну свою печать поставит. И будут их три дня в гноище держать и разным казням предавать. А мы будем в это время сердцем радоваться, потому что праведно жили. Нас, баптистов, много. Когда свободу-то дали, то многие наши по разным странам поездили, везде наши молитвенные дома построены. А вы с собой боритесь, и сохранит вас Господь.
Наташка хмыкнула и пошла прочь. Увидев меня, бросила:
— Смотри-ка, расходился! Иди-ка лучше в палату, а то завалишься здесь где-нибудь, хлопот с тобой не оберешься. А уж если ходишь, то иди сегодня в столовую сам, не будем тебе обед больше носить.
Возражать не было сил, и я побрел послушно в свою сторону, думая на ходу: «Почему же все у нас, как только в свою правоту уверуют, хотят остальных сразу сгноить? И не просто сгноить, а каким-то адским мукам предать, в жертву принести? Что мы за народ такой? Прирожденные большевики, вроде А.А. Воистину можно писать трактат про особенности национального безумия».
Я вернулся в палату. Остальные уже раньше меня разлеглись по своим койкам. Каждый нервничал по-своему. Больше всех был испуган Паша. Он чувствовал себя больным, температура была за тридцать восемь, хотя антибиотики кололи, но она почему-то не спадала, и врачи объяснить это не могли. Глаза его, направленные в потолок, были как у того барана, который ждал своей очереди пойти на шашлык. Дедок хрюндел, ворочался, гремел банками, что-то тихо бормотал, но вслух не решался, и, кроме «тить» и звона банок, с его койки других шумов не доносилось. И про космос свой он забыл, казалось. У Юрки было самое жалкое выражение лица, будто он не знает, как поступить, на что решиться. Но в целом он держался достаточно отстраненно, хотя, похоже, человек умирал, и даже рядом с ним, на соседней койке, но он всякого в своей жизни навидался — и в курсантах, и тем более в дипломатах, где людская жизнь в расчет не принимается вовсе. Однако это было слишком близко, и он не знал, как реагировать. Зато Славка опять оказался необходим и полезен растерянным женщинам. Приносил воду, подавал упавшее полотенце, приподнимал Глеба, когда нужно было. Казалось, женщины, особенно сестра, не верили, что может наступить конец жизни у лежащего, которого они знали много лет, к которому привыкли, привыкли, что он всегда рядом, а потому не может перестать существовать. Я тоже не мог даже вообразить, что Глеб и в самом деле умирает. Ведь еще 3-го числа Глеб был самый ходячий в нашей палате, именно он ходил звонить моей жене, когда меня привезли из реанимации, именно он возражал что-то А.А. Слово «умирает» никто не произносил, обходились эвфемизмами, но я и в самом деле не верил, что это так вот вдруг может произойти. Есть же средства, есть врачи, мы ведь в больнице в конце концов! Ведь Тать сказал, что от лекарства сначала может быть ухудшение… Я все порывался пойти позвать сестру, вызвать врача, пусть даже Шхунаева, но Славка удерживал меня за руку.
— А толку? — спрашивал он. — У него же не болит ничего. А что они, кроме обезболивающего, дать могут.
Болей у Глеба не было, но желтел он прямо на глазах. Никогда не думал, что человек может менять окраску тела с такой скоростью. Даже японцы и китайцы казались теперь белыми по сравнению с ним. Белки глаз стали желтками, а при том, что глаза были карие, они казались уже не глазами, а какими-то впадинами на лице. Даже ногти пожелтели. Можно сказать, что он выглядел, как желтый негр.
— Что у тебя болит, Глебушка? — беспрестанно спрашивала сестра.
— Ничего, отстань! — тяжело дыша, отвечал он. — Словно давит кто, на груди сидит — не продыхнуть, и курить хочу.
— Нельзя тебе сейчас курить, — говорила сестра, вытирая слезы.
— Знаю. Все равно пусти! Одну минуту курну только. Вон с ребятами схожу, силился он встать, кивая на нас.
Жена молчала, только поправляла одеяло, которое он срывал и комкал.
— Не надо тебе, — уговаривал его Юрка, — и без курева можно жить.
— Только неохота, — отвечал Глеб, пытаясь усмехнуться желто-черными губами. — Вот сглазил себя. Говорил, что везунчик. Вот и повезло.
— Не расстраивайся, Глеб, все обойдется, — уговаривала его длинноносая печальная сестра. — Вот поправишься и покуришь. Выпей лучше таблетки, от завтрака остались. Ты их не пимши еще.
— А, отраву эту… Ну давай, — бормотал желтый негр. — Сами же хоронить будете. Помоги приподняться только.
Во время школьных уроков, а потом во время лекций я рисовал кривые линии на белом листке бумаги, воображая, что рисую крутые горы, а на этих линиях изображал человечков, такими же чернильными черточками: кто-то полз, кто-то сидел, болтая ногами, один висел, ухватившись рукой-черточкой за другую черточку — кромку скалы, иной падал вниз головой, раскинув в воздухе, как ножницы, ноги-черточки, но всегда было ощущение, что я тот самый, что сумел ухватиться за край скалы и удержался. Сейчас, вспомнив вдруг это юношеское свое развлечение, я подумал, что Глеб, похоже, потерял опору и падает вниз. Удержусь ли я? Если он — прелюдия, закуска, если все это правда, то следующий — я. В понедельник десятого.
— Обедать! — позвала Наташка. — Ты тоже теперь у нас ходячий? — обратилась она ко мне. — Со всеми пойдешь, или сюда тебе принести?
— Пойду, — отвечал я, не желая оставаться наедине с собой — со своими мыслями, предчувствиями, страхами.
Взял ложку, которую принесла мне жена, и отправился в столовую. Столов там было всего восемь, за каждый стол не больше четырех человек помещалось. В окно к раздатчице пищи стояла очередь. Славку с Юркой я пропустил вперед, чтобы посмотреть, как здесь себя вести. Следом за мной стоял толстяк, толкнувший меня голым пузом. Я невольно обернулся. Пижамная куртка была расстегнута или просто не сходилась на объемистом его животе, на котором еще и наколка была: «Когда я тебя накормлю?»
— Стол какой? — кричала подавальщица.
А в ответ раздавалось: «Нулевой! Второй! Четвертый! Третий!»
У меня был, разумеется, «нулевой». Это — на первое очень жидкий бульон с крупинками риса, а на второе картофельное пюре с крошечным кусочком мясного суфле. Кисель был для всех один и тот же — и в волю. Как здесь перебивается толстяк со своим пузом, было непонятно. Вообще, конечно, сил эта пища не давала никаких. Это вам не печеночка с рынка, да вкусный настоящий бульон, да овсяный кисель, да облепиховый! Но и без домашней стряпни как-то выживают все-таки люди, эвон их сколько здесь!
Прихлебывая борщ, Юрка рассуждал:
— Всегда требуется жертвоприношение. Я в это верю, я читал. Всегда кого-то выбирают, чтоб от других порчу отвести. Судьба выбирает. Так у всех народов еще в доисторической древности было. Ну и что? И сейчас у нас так бывает. И все мы волей-неволей рады, что не мы эта жертва.
«Какой-то неотвязчивый бред, — подумал я. — Стоило одному дураку А.А. это слово произнести, как все за ним повторяют».
— Ты что, уху ел? — спросил, глядя на Юрку исподлобья, Славка.
— При чем здесь уха? — не понял тот. — По моему столу борщ. Если его так можно назвать.
— Вот и при том! А чего керню порешь?
Я молчал: был слишком слаб, да и совершенно животный страх меня за горло держал, не давая сказать ни слова. Да и что сказать? Все равно никто не поможет. Разве что Славка опять побежит всякие глупости Сибилле Доридовне говорить. Чувство полной беспомощности и холодное отчаяние овладели мной. Почему-то я не мог даже представить, что я, как Семен, просто уйду тайком домой. Законопослушен, значит. Значит, сам считаю все эти разговоры не правдой, а и в самом деле бредом, значит, верю, что помогут врачи дальше, как до сих пор помогали.
Меж тем нисколько не обидевшийся на Славку Юрий Владимирович, откинувшись на спинку стула, весело наблюдал наш обеденный зал, сравнивая его, видимо, с дипломатическими обедами, а то и просто со средним европейским кафе. Как там лежат в больницах, он не знал. Здесь же стоял грохот, звон тарелок и ложек, толкались вокруг столов в ожидании свободного места, кто-то вскрикивал, выплеснув на пол содержимое тарелки или чашки, кто-то скользил по разлитой жиже, кто-то просил не толкнуть под руку, потому что нес что-то себе в палату, а может, не себе, а сопалатнику. Подавальщица громко торопила, чтоб не задерживались. Короче, чад, ад, туман, теснота и давка.