Федор Сологуб - Книга разлук. Книга очарований
Ноги не переступали. Толпа несла всех трех: и Лешу, и сестер.
– Раздают! – закричал кто-то.
Видно было, и, казалось, недалеко, как летели в воздухе какие-то пестрые узелки.
– На шарап! – угрюмо хрипел измученный, тощий мужик.
– Чего стали, идите! – неистово кричали задние передним.
– Наших не пускают, анафемы вперед лезут, а мы стой, годи! – свирепо орал кто-то.
И со всех сторон неслись бешеные крики:
– Братцы, вали напролом!
– Да что на него, лешего, смотреть, – за горло его хватай, да под ноги!
– Вали вперед, чего смотреть!
– Не дают, сами возьмем!
– О-ой, раздавили!
– Батюшки, кишки вон лезут!
– Подавись своими кишками, сволочь треклятая!
– Режь ее, стерву астраханскую!
– Давай, не задерживай! – ревел впереди свирепый голос.
XVIIВезде вокруг свирепые грозили, отчаянные лица.
Тяжелый поток. И все та же злоба…
Нож разрезал платье. И тело.
Завыла. Умерла.
Так страшно.
Безжизненно смотрят на него странно посинелые лица милых…
Кто-то хохочет. О чем?..
Близок конец. Вот уже стены сараев…
В поднятой высоко руке дюжего парня тускло светилась в золотом солнечном свете кружка. И рука была странно и ненатурально воздвигнута к небу, как живой шест.
Кто-то метнулся вверх головой. Выбил кружку, – так слабо держала ее посинелая от натуги рука.
Кружка падала медленно, грузно, описывая дугу. Скользнула по чьей-то спине.
Дюжий парень скверно выругался.
Он был красный, потный, и белки его глаз, вытаращенных от натуги, казались крупными.
Нагнулся за кружкой с большим усилием. Видно было, как двигаются его локти.
Вдруг он поник, глухо крикнул.
Кто-то повалился на его нагнутую спину. Повалился и зарычал. Барахтаясь, пополз вперед по спине упавшего. Еще кто-то сзади навалился на обоих животом. Все трое осели. Послышались глухие вопли. Верхний поднялся и казался очень высоким. Толпа слилась над поверженными, и по ее грузному оседанию можно было заметить, как приникли к земле двое задавленных.
Дюжий мужик с покрасневшим до багровой синевы лицом, двигая локтями и плечами, высвободил правую руку и протянул ее вперед. Его сдавили. Рука странно моталась на чужом плече, красная возле красного платка.
Баба в красном платке повернулась, вцепилась зубами в руку дюжего мужика. Непонятна была ее злость.
Свирепо вопя, мужик вырвал руку. Отчаянно заработал локтями. Казалось, что он растет.
Его выперли вверх. Упал на чьи-то головы, и злобные под ним загудели голоса. Встал коленями на чьи-то плечи. Опять упал.
Падая, вставая, опять падая, становясь на четвереньки, он пробирался вперед, и толпа была под ним сплошной, неровной мостовой, тяжко движущимся глетчером.
И уже многие выталкивались локтями вверх.
Видно было несколько человек, неловко бегущих по плечам и головам к крышам буфетов.
И уже многие взбирались на крыши.
XVIIIДве бабы сцепились. Молча, угрюмо. Одна залезла пальцами в рот другой и рвала ей рот. Видна была кровь. Послышался отчаянный визг.
Резались ножами, чтобы проложить дорогу, и убитых толкали под ноги. Иногда убийца падал на убитого, и оба никли под ногами множества свирепых дьяволов.
Многие упали в овраг. На них валились другие. В короткое время овраг был завален тяжко вопящими, мучительно умирающими людьми. И дьяволы топтали их ногами, обутыми в тяжелые сапоги.
Рыжий парень перед Лешей давно уже лез вверх, отчаянно работая локтями, напирая на плечи соседей. Он кричал что-то невнятное и хрипло хохотал.
Сначала непонятно было, чего он хочет и что с ним делается. Вдруг он начал быстро подниматься и на короткое время закрыл перед Лешиными глазами все, что было впереди.
Нелепые крики его падали в тупую толпу сверху острыми, свистящими бичами, и странно было слушать нисходящий, казалось, с неба гнусный голос. И тогда слова его стали ясными.
И слова его были – кощунство, и хула, и скверная брань.
Потом он вдруг обрушился куда-то и ударил каблуком Лешу в лоб.
Но сейчас же начал подниматься. Стал на четвереньки. Вцепился в русую косу полузадавленной девушки. Встал на чьи-то плечи.
Он был красный, рыжий, хохотал, неровно шел вперед, по плечам и головам ступая без разбора тяжелыми сапогами.
Похожий на дьявола, медленно шел он над сжатой, тяжко ревущей толпой и скрывался вдали.
И опять казалось Леше, сквозь страшное томление, и тошноту, и багровый туман в глазах, что кто-то громадный, головой до неба, – и еще выше, – человек или дьявол или человек-дьявол, идет по головам умирающих в задыхающейся толпе людей и вержет на них страшные богохульства.
Толпа впереди продавливалась в узкие проходы между деревянными шалашами. Оттуда слышались вопли, визги, стоны. Мелькали шапки и клочки одежды, почему-то взлетавшие наверх.
Чья-то русая голова несколько раз стукнулась об острый угол балагана, поникла, пронеслась порывом вперед и вдруг исчезла.
Казалось, что между балаганами теснятся все более и более высокие люди. Странно было видеть головы наравне с крышей балагана. Шли по телам поверженных.
Из-за балаганов доносился торжествующий рев победителей. Мелькали какие-то пестрые лохмотья, – что-то перекидывалось по воздуху.
И вот Лешу и сестер втолкали в один из проходов между балаганами.
Здесь было нестерпимо тесно, – Леше казалось, что все его кости сломаны. И страшно отяготели на его плечах изломанные тела сестер.
Но кончился узкий проход.
За балаганом стало просторно, светло, радостно.
«Сейчас умру», – подумал Леша и счастливо засмеялся.
На мгновение Леша увидел чье-то красное, радостное лицо и человека, потрясавшего узелком над головой.
И упал.
Обе сестры свалились на него. Наполовину прикрыли его своими измятыми телами.
Леша еще слышал, как по нем бежали, дробно переступая по спине. Тяжко во всем теле отдавались свирепые удары дьявольских ног.
Чей-то каблук ступил на затылок.
Мгновенное было ощущение тошноты.
Смерть.
Смерть по объявлению
Резанов чувствовал себя таким слабым, усталым, увядающим. К вечному успокоению все чаще клонились мысли. Казалось, что слаще нет отдыха, как на дощатом ложе, в сосновой домовине.
И захотелось вдруг развлечения не по установленной программе.
Сидел в своей тихой комнате один.
Читал объявления в «Новом времени» очень внимательно. Искал чего-то. Сравнивал и выбирал.
Его бледное, начинающее увядать лицо являло признаки смущения и нерешительности. В задумчивости взял карандаш. Поставил его острием на абажур лампы.
Дрожала рука. Стучало острие карандаша. Усмехнулся. Подумал:
«Старею».
Опять опустил глаза, – когда-то вечно-веселые, теперь устало-равнодушные, – на газетные листы склонил внимательные и спокойные взоры.
Наконец выбрал одно объявление.
Какая-то интеллигентная молодая дама, красивая и воспитанная, находясь в крайней нужде, просила добрых людей одолжить ей пятьдесят рублей; согласна была на все условия. Просила писать в семнадцатое почтовое отделение до востребования, предъявительнице квитанции за № 205824.
Резанов вынул из коробки лист желтоватой, шероховатой бумаги с неровными краями, с водяными знаками Margarette Mill.
Усмехаясь невесело, писал:
«Милостивая Государыня,
Я дам Вам деньги, которых Вы просите, но не в долг и не даром, а за работу, о которой сейчас Вам напишу. Напишу по необходимости вкратце, – в письме многого не скажешь. Но так как, по Вашим словам, Вы – дама интеллигентная, то Вы, может быть, поймете, что именно от Вас потребуется. Вы должны явиться мне в образе моей смерти, – чем более привлекательной, тем лучше, – и сообразно с этим вести себя. Если Вы сумеете разнообразить достаточно эту веселую игру, то Ваш заработок может быть и впредь достаточен для Вашего пропитания. Согласны ли Вы? Не страшно ли Вам? Понимаете ли Вы, что от Вас требуется? Если согласны и не боитесь, и понимаете, то напишите, когда и где я могу Вас в первый раз встретить. Для меня самое удобное время – после пяти вечера. Пишите в Главный почтамт предъявителю трех рублей № 384384. Письмо возьму в четверг».
Трехрублевка, новенькая, пошловато-красивого образца 1905 года, хрустела неприятно, как накрахмаленное платье полоротой причастницы. Цифры 384 повторялись дважды. Совпадение казалось странным и знаменательным.
Подумал:
«А если?»
Бледно улыбнулся.
«Ну и пусть».
Не подписал. Запечатал. Сам отнес и бросил в почтовый ящик, – чтобы не забыли до утра, чтобы дошло скорее.
Потом вернулся и думал, какая она придет.
Тощая, уродливая, с побуревшим от бедности и страданий лицом, с желтыми зубами, с жидкими рыжеватыми космами волос под истасканною на дожде и ветре шляпою, где жалко и смешно трепыхаются перо и бант?