Петр Боборыкин - Василий Тёркин
И вот сейчас, когда она остановилась в трех шагах от двери в помещение родителей, ее точно что дернуло, и краска вспыхнула на матово-розовых щеках, глаза отуманились.
Она любила и немножко боялась матери, хотя та всегда ее прикрывала перед отцом во всем, за что была бы буря. Если бы не мать, она до сей поры изнывала бы под отцовским надзором вот в этом бревенчатом доме, в опрятных низковатых комнатах, безмолвных и для нее до нестерпимости тоскливых.
Но мать - не слабая, рыхлая наседка. В ней не меньше характера, чем в отце, только она умнее и податливее на всякую мысль, чувство, шутку, проблеск жизни. Ей бы не в мещанках родиться, а в самом тонком барстве. И от нее ничего не укроешь. Посмотрит тебе в глаза - и все поймет. Вот этого-то взгляда и пугалась теперь Серафима.
Как она жила до сих пор, мать знала, по крайней мере знала то, как она живет с мужем, "каков он есть человек", видела, что сердце дочери не нашло в таком муже ничего, кроме сухости, чванства, бездушных повадок картежника.
Про их встречи с Теркиным она как будто догадывалась. Серафима рассказала ей про их первую встречу в саду, не все, конечно. С тех пор она нет-нет да и почувствует на себе взгляд матери, взгляд этих небольших серых впалых и проницательных глаз, и сейчас должна взять себя в руки, чтобы не проговориться о переписке, о тайных свиданиях.
Но все это было только начало. А теперь? Как она взглянет прямо в лицо матери?.. Ведь у нее любовник...
"Любовник!" - произнесла Серафима про себя и стала холодеть. Вдруг как она не выдержит?.. Нет, теперь, до смерти отца - ни под каким видом!..
Ее нервно вздрагивающая рука в длинной перчатке взялась за скобку.
Дверь была одностворчатая, обитая зеленой, местами облупившейся, клеенкой.
Она оказалась запертой изнутри. Это удивило Серафиму.
Она заглянула в окно передней, выходившее на галерейку. В передней никого не было.
Родители ее держали прежде, кроме стряпухи, дворника, кучера, еще работницу и чистую горничную. Теперь у них только две женщины. Лошадей они давно перевели.
Она постучала в окно раз-другой.
Отперли ей не сразу.
- Ах! барышня!
Так Аксинья, пожилая женщина в головке и кацавейке, до сих пор зовет ее.
- Что это?.. Почему вы заперлись? - торопливо и вполголоса спросила Серафима.
- Извините, барышня, - Аксинья говорила так же тихо, - боялась я... Потому ночь целую не спамши... Ефим Галактионыч мучились шибко. Я и прикурнула.
- А теперь как папенька?
- К вечерням им полегче стало, забылись... Доктор два раза был.
- Мамаша почивает?
- Уж не могу вам сказать... Сама-то я спала... Вряд ли почивают. Они завсегда на ногах.
- Если мамаша отдыхает, не буди ее... Я посижу в гостиной... Пойди, узнай.
Она нарочно услала Аксинью в дальнюю комнату, где мать ее спала с тех пор, как она стала себя помнить, чтобы ей самой не входить прямо к Матрене Ниловне. В гостиной она больше овладеет собою. Ее внезапное волнение тем временем пройдет.
Аксинья отворила ей дверь в большую низковатую комнату с тремя окнами. Свет сквозь полосатые шторы ровно обливал ее. Воздух стоял в ней спертый. Окна боялись отпирать. Хорошая рядская мебель в чехлах занимала две стены в жесткой симметрии: диван, стол, два кресла. В простенках узкие бронзовые зеркала. На стенах олеографии в рамах. Чистота отзывалась раскольничьим домом. Крашеный пол так и блестел. По нем от одной двери к другой шли белые половики. На окнах цветы и бутыли с красным уксусом.
Как только Аксинья скрылась за дверью во внутренние комнаты, Серафима пододвинулась к одному из зеркал, потянула вуалетку, чтобы ее лицо ушло под тюль до рта, и вглядывалась в свои глаза и щеки - не могут ли они ее выдать?
XXII
Мать подошла к ней так тихо, что она встрепенулась, когда та окликнула ее:
- Здравствуй, Симочка!
Серафима перелистывала нумера старой "Нивы", лежавшие на столе около лампы еще с той поры, когда она ходила в гимназию.
- Ах, маменька! Здравствуйте!
Они поцеловались три раза, как всегда, по-купечески.
Небольшого роста, широкая в плечах, моложавого выразительного лица, Матрена Ниловна ходила в платке, по старому обычаю. На этот раз платок был легкий крепоновый, темно-лиловый, повязанный распущенными концами вниз по плечам и заколотый аккуратно булавками у самого подбородка. Под платком виднелась темная кацавейка, ее неизменное одеяние, и такая же темная шерстяная юбка, короткая, так что видны были замшевые туфли и чистые шерстяные чулки домашнего вязанья.
Матрена Ниловна не передала дочери своей наружности. Волос из-под надвинутого на лоб платка не было видно, но они у нее оставались по-прежнему русые, цвета орехового дерева, густые, гладкие и без седины. Брови, такого же цвета, двумя густыми кистями лежали над выпуклостями глазных орбит. Проницательные и впалые глаза, серые, тенистые, с крапинками на зрачках, особенно молодили ее. В крупном свежем рту сохранились зубы, твердые и белые, подбородок слегка двоился.
- ЧтО папенька?
Серафима проговорила это тише, чем обыкновенно говорила в гостиной.
Они еще стояли посредине комнаты.
- Да что, Симочка... Столь плох, столь плох!.. Сегодня больно на заре маялся, сердешный. Я хотела было за тобой посылать... Заливает ему грудь-то... ни лежать, ни сидеть... Теперь вот забылся... И я пошла отдохнуть...
- Простите, маменька, я вас разбудила.
- Не спала я... Какой тут сон!..
Кистью правой руки Матрена Ниловна истово перекрестила рот; она не могла сдержать нервной зевоты.
- Спасибо, Симочка, заехала... Муженек-то вернулся небось?
Серафима знала, что Матрена Ниловна в таких же чувствах к Рудичу, как и она сама.
- Вчера приехал.
- С чем? С пустушкой или повысили?
- К осени обещали товарища прокурора.
- Жалованья-то больше нешто?
- Нет, меньше.
- Ну, так чему же тут радоваться?
- Ход теперь другой будет.
- Все едино! В клубе на зеленом сукне спустит.
Полные губы Матрены Ниловны повела косвенная усмешка. Серые бойкие глаза остановились на дочери, но не особенно пристально. Их затуманивали душевная горечь и большое утомление.
Серафима все-таки опустила ресницы, хотя уже не боялась выдать себя. Разговор сам пошел в такую сторону, что ей нечего было направлять его.
Они присели на диван. Матрена Ниловна прикоснулась правой рукой к плечу дочери. В свою "Симочку" она до сих пор была влюблена, только не проявляла этого в нежных словах и ласках. Но Серафима знала отлично, что мать всегда будет на ее стороне, а чего она не может оправдать, например, ее "неверие", то и на это Матрена Ниловна махнула рукой.
- Свой разум есть, - говаривала она. - Сколь это ни прискорбно мне... Уповаю на милость Божию... Он, Батюшка, просветит ее и помилует.
Она не поблажала ей ни в чем, что было против ее правил, выговаривала, но всегда, точно старшая сестра или, много, тетка, как бы рассуждала вслух. Не хотела она и подливать масла в их супружеские нелады. Если она и сейчас так высказалась насчет своего зятя, то потому, что у них давно уже установился этот тон. В сердце Матрены Ниловны не закрывалась ранка горечи против того "лодыря", который сманил у них со стариком единственную их дочь, красавицу и умницу. Не случись этого "Божьего попущения", Симочка, конечно, попала бы за какого-нибудь миллионера по хлебной или другой торговле. Мало ли их по Волге? Есть и такие, что учились в Казани в студентах, а коренного дела своего не бросают.
Боязнь выдать себя совсем отлетела от Серафимы. Роковое слово "любовник" уже не прыгало у нее в голове. Мать простит ей, когда надо будет признаться.
И так ей стало легко, почти весело... Она даже застыдилась. Отец умирает через комнату, а она в таких чувствах!
- По тебе стосковался, - все так же тихо продолжала Матрена Ниловна, - задыхается, индо посоловеет весь, а чуть маленько отлегло, сейчас спросит: "Симочка не побывает ли?"
Наклонившись к лицу дочери, она прибавила чуть слышно:
- За эти месяцы вот как он разнемогся, тебя стал жалеть... не в пример прежнего. И ровно ему перед тобой совестно, что оставляет дела не в прежнем виде... Вчерашнего числа этак поглядел на меня, у самого слез полны глаза, и говорит: "Смотри, Матрена, хоть и малый достаток Серафиме после меня придется, не давай ты его на съедение муженьку... Дом твой, на твое имя записан... А остальное что - в руки передам. Сторожи только, как бы во сне дух не вылетел"...
Дочь слушала, низко опустив голову. Ей хотелось спросить:
"Папенька, значит, завещания не оставит?"
Но вопрос не шел с губ. Не завещание беспокоило ее, а вопрос о деньгах ее двоюродной сестры Калерии.
- Коли папеньку самого раздумье разбирает, отчего же он не распорядится? - так же тихо, как мать, спросила она.
- Утречком, говорит, коли отпустит хоть чуточку, достань мне шкатунку красного дерева и подай.