Владимир Короленко - Том 8. Статьи, рецензии, очерки
Нынешний период литературы особенно богат такими иллюзиями призраков, то есть иллюзиями вдвойне. Отчего бы это ни происходило, как бы «натурально» ни объяснялось и как бы «законно» ни было, факт все же остается фактом: воспринимающая поверхность нашего художественного зеркала за последние годы как будто искривилась, покрылась ржавыми пятнами, извратилась на разные лады и в разных направлениях. Я не говорю, конечно, о том, что на ней появляются то и дело искаженные ужасом лица, расширенные и застывшие зрачки, стоящие дыбом волосы: ужас составляет значительный момент самой современности. Я говорю о тех извращениях, которые не зависят прямо от явлений жизни, а только от зеркала… Болезненные искривления линий, невероятные и нежизненные положения и поступки, преувеличенно приапическое выражение, сплошь разлитое на средних человеческих лицах, в средней, по-видимому, обстановке… При виде этих верениц диких образов, точно в фантастическом вихре несущихся перед современным читателем, мы уже не спрашиваем вместе с «старым» поэтом:
С кого они портреты пишут?Где разговоры эти слышут?
На сходство с действительностью, на простоту и естественность они и сами не претендуют… Нет, при созерцании фантастической метели модернизма приходит на ум парафраз из другого поэта:
Сколько их, куда их гонят?Что фальшиво так поют?
IIКогда после этого обращаешься к Толстому, то чувствуешь, точно с Брокена и вальпургиевой ночи попал на свет дня и солнца. Мир Толстого — это мир, залитый солнечным светом, простым и ярким, мир, в котором все отражения по размерам, пропорциям и светотени соответствуют явлениям действительности, а творческие сочетания совершаются в соответствии с органическими законами природы… Над его пейзажем светит солнце, несутся облачные пятна, есть людская радость и печаль, есть грехи, преступления и добродетели… И все эти образы, трепещущие жизнью, движением, кипящие человеческими страстями, человеческой мыслью, стремлениями ввысь и глубокими падениями, созданы в полном соответствии с творчеством жизни, их размеры, их окраска, пропорции их взаимного распределения отражают точно и ясно, как экран под прямым зеркалом, взаимоотношения и светотени действительности. И все это отмечено печатью духа, светится внутренним светом необыкновенного воображения и никогда не устающей бодрой мысли.
Но, кроме этой верности, чистоты и прозрачности образов, поразительна еще и ширина творческого захвата, огромность художественного горизонта Толстого. Мы, люди, работающие в нижних слоях той же области, над которой высится и парит Толстой, особенно живо чувствуем почти титаническую силу его художественного подъема. Средний художник считает себя счастливым, если ему удастся выхватить из бесформенного хаоса явлений одну освещенную тропу, в лучшем случае пробить просеку, по которой движется последовательное развитие данного образа, освещая кое-что и по сторонам главной дорожки. Художественный захват Толстого — это не тропа, не просека, не лента дороги. Это огромный, далеко и широко раскинувшийся кругозор, лежащий перед нами во всем своем неизмеримом просторе, с изгибами рек, пятнами лесов, дальними селами. Подойдите ближе в любом месте, и перед вами зашумит многоголосый, живой говор толпы. Еще ближе — и вы видите из нее отдельных людей. И все это живет собственной, полной, настоящей жизнью, кипучей, своеобразной и многообразной…
Размеры статьи и ее назначение не позволяют мне привести для иллюстрации примеры и сравнения. Я позволю себе, однако, одно беглое указание. Золя в своем «Debacle»[8] разработал ту же тему, что и Толстой в «Войне и мире». Золя — крупный художник и мыслитель, однако сравните его картины с картинами Толстого. Вот, например, движение отрядов. У Золя — это «боевые единицы». Вы их видите, слышите гул их движения, наблюдаете действие их в общем столкновении. Но это именно коллективные единицы, которые движутся, точно пятна на плане. В лучшем случае вы разглядите среди них главного героя и отдельные группы, близкие к основной нити рассказа. У Толстого проходящий на параде или идущий в сражение полк — не коллективная единица, а человеческая масса, кишащая отдельными жизнями. Перед вами выступают то и дело множество живых лиц — генералы, офицеры, солдаты, со своими личными особенностями, со своими случайными ощущениями данной минуты, — и когда это изумительное движение пронеслось и исчезло, вы еще чувствуете этот клубок человеческих жизней, прокатившийся в общей массе…
Выражаясь грубо фигурально, можно сказать, что средний художник поднимает в воображении двух, трех, наконец, десяток-другой лиц. И чем больше расширит он свой захват, тем тусклее становятся образы. Воображение Толстого поднимает сотни и несет их с изумительной легкостью, как могучая река свои караваны и флотилии… В своем «Разгроме» Золя — архитектор, отлично владеющий материалом и распределяющий его, как математик, по закону: необходимо и достаточно. Порой в его строго рассчитанной картине чувствуется чертеж и подстриженная аллейка. Творческое воображение Толстого не знает удержу: поле его фантазии засеяно могучей порослью, буйно разрастающейся за всякие ограды намеченного плана. У него нет главного героя. Его герой целая страна, борющаяся с нашествием врага. В его картине сотни лиц, и каждое, даже случайно, мимоходом выпущенное на арену, тотчас же заявляет о своей яркой особности, насильно захватывает ваше внимание для своей собственной личной жизни, не хочет уйти из вашей памяти… И все это вместе растекается вширь, как наводнение, грозя выхлестнуть из рамы с стихийной силой самостоятельного, непокорного ничьему велению явления жизни. При меньшей силе художественного кругозора эта буйная плодовитость воображения могла бы стать роковым недостатком: столпление образов могло бы превратиться в настоящий хаос конкретных явлений, то есть потерять значение обобщающего художественного творения. Порой кажется, что еще немного, и художник должен изнемочь под бременем своих образов, как атлет, поднявший чрезмерную тяжесть, и тогда разросшееся творение падет опять в хаос явлений, сольется с беспорядком, из которого пыталось его выхватить художественное творчество. Но Толстому по силам то, под чем упал бы всякий другой. Своим истинно орлиным взглядом он все время обозревает огромное поле своего действия, не теряя из виду ни одного лица в отдельности и не позволяя им закрывать перед собой целое… В конце концов неудержимый напор стихийно возникающих образов введен в границы. В заключении романа вы видите, как буйный разлив вошел в свои берега, грандиозная эпопея заканчивается плавно, величаво и спокойно…
Да, это почти нечеловеческая сила воображения и почти магическая власть над кипящими отраженьями жизни. Можно сказать смело, что по непосредственной силе творческой фантазии, по богатству и яркости художественного материала нет равного Толстому из современных художников. Всемирно известный Ибсен не может и отдаленно сравниться с Толстым в этом отношении: его порой очень глубокая мысль далеко не всегда покрывается слишком для нее скудными образами, и художнику то и дело приходится прибегать к заплатам сухого, отвлеченного и бескровного символизма.
IIIТеперь от художественной области, в которой величие Толстого очевидно и неоспоримо, мы переходим к области более спорной, около которой и в настоящую минуту возникают разногласия, вскипают страсти.
Толстой публицист, моралист и мыслитель не всегда был достаточно благодарен Толстому-художнику. А между тем если бы художник не поднялся на высоту, откуда он виден и слышен всему миру, едва ли мир с таким вниманием прислушивался бы к словам мыслителя. И кроме того, Толстой-мыслитель весь и целиком заключен в Толстом-художнике. Здесь все его крупные достоинства и не менее крупные недостатки.
Давно уже отмечено, что в произведениях Толстого-художника нашла отражение вся наша жизнь, начиная от царя и кончая крестьянином. Эти полюсы намечены верно: действительно, в «Войне и мире», например, есть поразительно яркий и реальный образ царя в лице Александра I. Это с одной стороны. На другой — мы имеем почти бессловесных солдата Каратаева и мужика Акима (из «Власти тьмы»). Между этими крайностями располагается множество персонажей — аристократия, деревенские дворяне — много деревенских дворян, — крепостные, дворовые, мужики — много мужиков… Однако есть в этой необыкновенно богатой коллекции и один существенный пробел: вы напрасно станете искать в ней «среднего сословия», интеллигента, человека свободных профессий, горожанина, — будь то чиновник на жаловании, конторщик, бухгалтер, кассир частного банка, ремесленник, заводский рабочий, газетный сотрудник, технолог, инженер, архитектор… Родовитое дворянство в произведениях Толстого подает руку мужику через головы людей среднего состояния, которые в этом богатом собрании персонажей почти отсутствуют или являются только мельком, без существенных особенностей своего положения, своей психологии и быта.