Даниил Гранин - Сад Камней
Ах, как это было возвышенно, хотя наверняка тут хватало и другого, но что я могу поделать, если мне виделись лишь райские кущи, порхающие ангелы; разбавленное вино казалось нектаром, а плохонький джаз звучал эоловой арфой (которую я никогда не слыхал).
Однажды, в разгар нашей любви с Юкией, я вдруг, по русской жажде копаться в душе и выяснять смысл жизни, стал расспрашивать о ее планах, мечтах и, так сказать, общей перспективе. Мало мне было ее любви, мне обязательно надо было выяснить прошлое, будущее, а также духовные запросы.
На какой-то миг она растерялась, украдкой посмотрела на О. Позже, вспоминая об этом вечере, я понял свою бестактность, я грубо нарушил правила игры, как дикарь залез на сцену ощупывать декорации. О. едва заметно кивнул, и Юкия растроганно повелитель соизволил заинтересоваться ее ничтожной особой! рассказала о себе. Ей уже двадцать три года. Несколько лет она обучалась этой своей специальности и вот уже лет шесть работает здесь. Весной она собирается выйти замуж. Жених? Его еще нет. Есть деньги. Это главное. Она скопила ту сумму, с которой так, очевидно, принято - можно выходить замуж. Если подходящего парня она не найдет, то поработает еще сезон. А если и будущей весной с замужеством не получится, то она откроет собственное заведение. Пора, пора, работать становится все тяжелее. Непривычный этот разговор сбил ее, редко кто интересовался утренней и дневной Юкией, одинокой женщиной, озабоченной ежедневными расчетами, ценами, занятой с утра подготовкой к вечерней своей работе. Надо разучивать новые песенки, сделать массаж, гимнастику, целый комплекс, чтобы быть в форме, сохранить свежесть, вид идеальной нашей возлюбленной. Кого на нынешний вечер пошлет судьба - загулявших шелководов из Нагано, французских моряков, бизнесменов, студентов, больных печенью маклеров, жаждущих утешений и лирики, или одиноких неудачников, которые ищут простого сочувствия? Каждый раз ей надо находить единственно правильную роль.
Юкия повертела бокал, всматриваясь в блеклую желтизну вина. Лицо ее поднялось над улыбкой, которая сковывала ее губы, злое и грустное лицо, вышедшее из повиновения.
Мне захотелось посочувствовать ей, приободрить. Слова, что приходили па ум, были не те - или фальшивые, или обидные. И жесты не те. Мы как бы поменялись ролями, и я почувствовал, до чего трудна ее профессия, как нелегко проникнуться заботами чужой души. Юкия взяла мою руку, потерлась носом о ладонь и сказала все слова, которые я искал, с какой-то незаметной ловкостью она все сместила, повернула, и получилось, что это я чуткий, добрый, заботливый, и опять я был вознесен и грелся в се признательности.
По ковровой дорожке мы неохотно спускались вниз, на улицу. Мы шли вслед за другими компаниями таких же разнеженных от счастья мужчин и влюбленных в них женщин. Маленькая рука Юкии лежала в моей руке, другая ее маленькая рука обнимала Сомова, третья рука поддерживала О.-сана, остальные ее свободные руки обмахивались веером, вдевали гвоздики в петлицы наших пиджаков, она была двадцатируким Буддой, а я воздушным шаром, аэростатом, раздутым от любви к людям, от любви к самому себе, лучшему из всех, кого я знал. Я держался за Сомова, чтобы меня не унесло.
Юкия подозвала такси, мы стали прощаться. Воздушный шар не запихивался в машину. Я все пытался узнать у Юкии номер телефона, мы должны были увидеться завтра же, я не представлял, как она переживет нашу разлуку, хотя бы на несколько часов. Юкия показала на господина О. - он все знает, поцеловала меня, поцеловала Сомова, и машина тронулась.
Мы смотрели назад. Юкия стояла у подъезда и кланялась, кланялась нам вслед. Поток машин заслонил ее, на повороте вновь открылась ее фигурка - руки повисли, голова опущена. Лица ее было не различить, но у других подъездов стояли другие женщины, и было видно, как гаснут их лица, становятся некрасивыми и сонными.
- Господи, как же это? - сказал Сомов. - Только что она так любила меня. Навечно любила. Куда все это делось?
Я выкатил на него глаза.
- Тебя?
- А кого же. Конечно, меня. И я думал, что она не в силах расстаться...
- При чем тут ты?
Ничего не понимая, мы уставились друг на друга, к великому восторгу господина О.
Сперва нас охватило возмущение: нас обманули, так обманули... Затем обида. Затем разочарование.
Затем мы вынуждены были рассмеяться. Сомов спросил О.:
- Что было бы, если бы кто-либо из пас попросил Юкию о встрече? На это О.-сан дипломатично ответил, что, конечно, нам бы она, может, и не отказала, но вообще такое не принято, разве недостаточно того, что было? И в самом деле, подумал я, чем-то она похожа на мою Японию, которая была и которой не было, и которая одарила меня красотой и любовью, и тем не менее...
- Какое искусство! - неуверенно сказал Сомов. - Какая актриса!
- Спектакль, - сказал я. - Обман трудящихся. Иллюзии чужого мира. Но в глубине души я продолжал думать, что все же что-то было, что хотя бы до четверти двенадцатого она любила, и любила всем сердцем, и только одного меня. н.сомов
Ровно в четыре утра меня разбудил телефон и сообщил, что я просил разбудить меня в четыре утра.
Это было чудовищно. Я не хотел иметь никакого отношения к себе вчерашнему. Я был чист и невинен. Пусть он, вчерашний, встает и едет на этот рыбный базар. А мне этот базар ни к чему. Как я мог дать такое обещание Конеко-сану. Бедный Конеко-сан, ему ведь тоже этот рыбный рынок не нужен. И Глебу не нужен. И все мы, проклиная себя, встанем и потащимся. Конеко-сан - ради того, чтобы доставить нам удовольствие. Глеб - потому что нельзя не посмотреть. А я? Что-то ведь я думал вчера вечером. Но в том-то и дело, что вечером человек думает одно, а утром другое. Вечерний человек щедр, беспечен, ему нечего терять, день окончен, а завтра далеко. Всегда кажется, что завтра можно совершить чудеса. Завтра огромно и бесстрашно. Завтра и я мог бы встать в четыре утра. Но сегодня...
Утро вечера мудренее: вот к какому свежему выводу я пришел. И это утро было одно из самых мудрых, поскольку оно было одно из самых утренних за последние годы. Безлюдный, еще неприбранный Токио был мрачен. Холодный ветер гнал обрывки бумаги, кружил мусор на полутемных улицах. Город был словно покинутый, словно после отступления. Огни реклам погасли, не осталось ни покупателей, ни продавцов, дома стали просто домами, они появлялись из опадающей тьмы, лишенные подробностей и украшений, нагие, некрасивые. За окном такси бежали длинные глухие заборы, брандмауэры. Глеб посапывал, приткнувшись к моему плечу. Конеко-сан сидел впереди, и затылок его ласково улыбался мне. Довольно трудно улыбаться затылком, но Конеко-сан умел и это. Не знаю, чем мы заслужили его любовь, когда-то он перевел одну мою книгу, и это все, что нас связывало. Однако Конеко-сан пользовался малейшей возможностью услужить нам. Он делал это незаметно, стараясь избежать наших благодарностей, так, чтобы мы не чувствовали себя обязанными. Может быть, он любил слушать нашу речь, а может, он просто любил нашу страну, не знаю. Студенты жаловались, что он плохо читал лекции, и тем не менее ходили его слушать. Что-то в нем привлекало, наверно все же это была доброта. Настоящая доброта повсюду дефицитна.
- Приехали, - сказал Конеко-сан.
Я растолкал Глеба, и мы вышли на знобкую, ветреную, нежданно людную площадь, забитую машинами, мотоциклами. Множество людей куда-то бежали, суетились, бесцеремонно толкались. Рынок был крытый. Под высокой крышей горели сильные лампы, прожекторы, и внизу были лампы; посверкивая фарами, сновали электрокары, тарахтели вагонетки, людей тут было еще больше, и сновали они еще быстрее. Сперва это напоминало пролет большущего цеха, а потом стало походить на город, такой это был огромный рынок. Здесь были свои улицы и проспекты, свои трущобы и свои центры.
Людской поток захватил нас, мы тоже долго куда-то бежали, пока не очутились на каменной набережной. Дальше было море, а может, залив, из темноты доносился плеск волн и дул свежий сырой ветер. Тусклые фонарики покачивались на мачтах невидимых сейнеров и баркасов. Вся набережная была выстелена рыбьими тушами. На каменных плитах лежали ровные ряды громадных тунцов. Темно-лиловые матовые тела их, одного размера, одного калибра, казались отлитыми из одной формы. Они лежали как торпеды. На каждом красной краской был написан номер. Хвосты отрублены и засунуты в пасти. Какие-то люди в брезентовых робах наклонялись, высвечивая фонариком нежно-розовый разруб, тыкали пальцем в мясо, нюхали, записывали в книжечки номера и бежали дальше.
Лиловый строй тунцов растянулся на десятки метров, за ними начались такие же шеренги платиново-зеленого отлива круглых рыб, названия которых Конеко-сан перевести не мог. За ними следовали камбалы, палтусы, перламутровые треугольные рыбы с выпученными глазами. И все шеренги идеально выровнены, одна к одной, и рыбы одинаковые, не рыбы, а изделия, серийные выпуски, изготовленные по стандарту - полтора метра, один и три, ноль девять... Промышленный вид этой продукции никак не был связан с морем, с рыбаками, с ловлей рыбы. Это была индустрия. Стояли ящики, уложенные доверху слоями всякой живности, также тщательно рассортированной по размерам.