Григорий Федосеев - Смерть меня подождёт (обновлённая редакция)
Припав к чашке, Борька с жадностью пьёт солёную воду, фыркает, обдавая брызгами мальчишку.
— Иссе… Иссе… -- кричит тот, захлёбываясь от смеха.
С Петькой Борька расправляется, как с надоедливым братишкой. Да и есть за что. Мать то и дело кричит сыну: «Петька, не приставай, не висни!» Но какой мальчишка утерпит не дотронуться до такой замечательной живой игрушки?
После завтрака Борька становится вялым, им начинает овладевать какое-то безразличие.
— Хватит смеяться! — повелительно кричит Марфа. Она ловит сына, одевает в меховую дошку и выталкивает за дверь.
— Иначе не даст уснуть Борьке, — говорит она, подбрасывая в печку дров.
А козёл крутится посреди зимовья. Он ищет место для отдыха, бьёт по полу копытцами, отгребает ногами воображаемый снег и падает. Ему кажется, что он лёг в лунку, сделанную им на земле.
Мы вышли из зимовья. Неведомо куда исчезли тучи. Над заснеженной тайгою появилось солнце, и тотчас словно брызнул кто-то алмазным блеском на вершины сосен.
— Он прибежал к нам прошлой весною, — рассказывала Марфа спокойным голосом. — Слышу, кто-то кричит, совсем как ребёнок. Потом увидела, бежит ко мне козлёнок, маленький, только что родившийся, мать зовёт. Проклятые волки тут на увале её разорвали. Поймала я козлёнка и оставила у себя. Так он и прижился. А вот теперь, если не придёт утром из тайги, сердце болит, нехорошие мысли в голову лезут. Борька ласковый, мимо человека не пройдёт, а не понимает, что опасность, — могут по ошибке, а то и со зла убить… Люди разные, иной хуже зверя, так и норовит нашкодить.
— А вы не пускайте его из зимовья, — посоветовал я, вспомнив свою встречу с ним.
— Что ты! Без тайги зверю неволя. Нельзя не пускать. Вечерами Борька уходит в лес и там живёт с дикими козами, кормится, играет, а утром обязательно прибежит. Хороший он у нас, даром что зверь. Смотри сюда. Видишь, дыра в обшивке двери, это он копытом пробил, когда стучался. Утром постоянно ждёшь этот стук, Петька ревёт, и сама думаю: придёт ли?
— Надо бы ему пошире ленту на шею привязать, чтобы дальше было видно.
— Скручивается она на нём в лесу. Понимаю, что нужно…
— Тпру… — вдруг послышался голос Пашки. — Здравствуйте, тётя Марфа.
— Ты что так рано, мы ещё не завтракали, — сказала она.
— За дядей приехал, — ответил он, подходя к Петьке. — Здорово, мужик! Где твой Борька? Убежал?
— Тише, спит… -- прошептал мальчишка, пригрозив пальчиком.
Я поблагодарил хозяйку за гостеприимство, распрощался с толстопузым Петькой, и мы уехали.
Кудряшка лениво шагала по занесённой снегом дороге. Точно зачарованная, стояла старая тайга, принарядившаяся, посвежевшая.
— Василий Николаевич здоровенного козла сшиб, еле стащили с седловины. А вы, значит, того? Дедушка промажет, начинает хитрить, дескать, мелкая дробь попалась или веточка не дала выцелить… — говорил Пашка, явно вызывая меня на разговор.
Но я всё не мог оторваться мыслями от лесной избушки. Так и запечатлелся козёл, ласкающийся к Марфе, с повисшим на нём Петькой…
Снова потянулись скучные дни ожиданий. Уже взбунтовались реки, прошёл ледоход. Забурела тайга. Молодые берёзки, тальнички, осинник стоят ещё голые, но почки уже набухли, и какой-то нежный, едва уловимый, розоватый налёт, -- след пробудившейся жизни, -- растекается по веткам. Чувствуется, что вот-вот, как только по-настоящему пригреет солнце, всё доверчиво раскроется, зазеленеет, расцветёт яркими красками, и могучая тайга зашумит по-весеннему. И тогда в лесу всё станет понятным, доступным, прекрасным. Только птицы не ждут, торопятся. День и ночь в воздухе шелест упругих крыльев и радостный крик возвращения. Он выворачивает всю мою душу. Ах, если бы они взяли меня с собою на север!
Обстоятельства складываются так, что мы должны будем отправиться вверх по реке Зее и обследовать Становой к западу от Ивакского перевала. Эти горы не посещались людьми, никто не знает, что встретит там путешественник. В прошлом году, когда искали перевал, мы с Улукитканом видели их издали с вершины, и теперь они представляются мне в виде беспорядочного нагромождения хребтов, изъеденных ущельями, покрытых курумами, с глубокими цирками, врезанными в каменные корпуса. Мы, вероятно, попадём туда раньше других. Нам придётся сказать первое слово об этих горах и там пережить то, что невозможно даже заранее представить.
Мысленно мы давно уже бродим по Становому, и порой, точно в яви, заноют на плечах старые натертости от лямок тяжёлой котомки или вдруг послышится грохот камней под ногами удирающего стада снежных баранов. Невольно вздрогнешь и с болью поймёшь, что ты ещё далеко от гор, от заманчивых мест.
Двадцать шестого мая мы получили телеграмму из Аянской бухты, что Трофим поправляется и дней через десять будет выписан из больницы. Я оформил приказ о предоставлении ему двухмесячного отпуска, и мы стали собираться в путь. Как-то вдруг полегчало на душе. Трофим уедет к Нине, отдохнёт, и оба вернутся к нам. Я рад за них, они достойны счастья.
…Машину загрузили с вечера. Вылет назначен на восемь часов утра. Закончив с делами в штабе, я ещё засветло пришёл домой и только разделся, как послышался стук в дверь.
— Заходите!
Дверь тихо скрипнула, и в образовавшуюся щель просунулась нога, обутая в унт. Затем показались два косача, заткнутые за пояс головами. Я сразу догадался, кто это пожаловал.
— Проходи, что остановился?!
— За гвоздь, однако, зацепился, — слышится за стеной ломкий мальчишеский голос, но сам Пашка не показывается, трясёт косачами, явно дразнит. Я хотел было втащить его, но парень опередил меня, уже стоял на пороге в позе гордого охотника: дескать, взгляни, каков я и на что способен!
— Где же это тебя угораздило, да ещё двух? -- говорю я, с напускной завистью рассматривая птиц и заранее зная, что этого-то от меня и добивается парнишка.
Стараясь держать косачей впереди, Пашка боком высунулся на середину комнаты, стащил с головы ушанку и вытер ею грязный пот на лице.
— Там же, по Ясненскому, где коз гоняли. Поедете? Страсть как играют. Иной такие фигуры выписывать начнёт, — и, склонив набок голову, растопырив полудугою руки, он задёргал плечами, пытаясь изобразить разыгравшегося на току косача. — В которых местах много слетится, как зачуфыкают да замурлыкают, аж дух забирает. Другие обзарятся — по-кошачьему кричат... Эх, и хорошо сейчас в тайге!
— Не соблазняй, не поеду. Завтра улетаем и до осени не увидимся.
— Значит, не поедете…
И парнишка вдруг охладел. На лице потухло оживление. Неловко переступая с ноги на ногу, Пашка выдернул из-за пояса косачей и равнодушно бросил к порогу.
— Ещё и не здоровался, а уж обиделся. Раздевайся, — предложил я ему.
— Значит, зря я вам скрадки налаживал на токах, — буркнул он, отворачивая голову. — Думал, поедете, заночевали бы у костра, похлёбку сварили из косача — ну и вкусная же!
В кухне зашумел самовар, и хозяйка загремела посудой.
— Пить охота, — сказал Пашка. — Я нынче со своей кружкой пришёл. У вас чашечки маленькие, из них не напьёшься.
Он достал из кармана эмалированную кружку и уселся за стол.
— Я хочу что-то у вас спросить, только дедушке не сказывайте, рассердится, а мне обижать его неохота. Можно мне в экспедицию поступить работать? — И, не дожидаясь ответа, заторопился: — Я в тайге не хуже большого, любую птицу поймаю. А рыбу на обманку — за моё почтение! Петли на зайцев умею ставить. В прошлое воскресенье водил в тайгу городских ребят. Смешно, — они, как телята, след глухариный с беличьим путают, ель от пихты отличить не могут. Я даже дедушку на днях пикулькой подманул вместо рябчика. Ох, уж он обиделся! Говорит, ежели ты, Пашка, кому-нибудь об этом расскажешь, портки спущу и по-праздничному высеку!
— Ну, это уж привираешь… Как это ты мог дедушку-таёжника обмануть? — перебил я его, раззадоривая.
— Вам расскажу, только чтоб дедушка не узнал, — предупредил он серьёзно, пододвигая ко мне табуретку и опасливо покосившись на дверь. — Вчера прибежал ночевать в зимовье к дедушке, да запоздал. Ушёл он в лес косачей караулить. Ну и я туда же, его следом. Места ведь знакомые. Подхожу к перелеску, где ток косачиный, и думаю: дай-ка пошучу над дедом. Подкрался незаметно к валежине, достал пикульку и пропел рябчиком, а сам выглядываю. Ухо у дедушки острое — далеко берёт. Вижу: он выползает из шалаша, шомполку в мою сторону налаживает, торопится, в рот пикульку засовывает. И поёт: «Тии-и-ти-тии». Я ему в ответ потихоньку: «тии-и-ти-тии». Он припал к снегу, ползком подкрадывается ко мне, а сам ружьё-то, ружьё толкает вперёд, глаза варежкой протирает, смотрит вверх. Это он на ветках рябчика ищет. Ему и невдомёк, что Пашка свистит. Я опять: «Тии-ти-тии». Метров на тридцать подполз он ко мне и вдруг ружьё приподнял да как бухнет по сучку. Я и рассмеялся. Вот уж он осердился, с лица сменился, думал, подерёт. Для этого, говорит, я тебя, негодник, учил пикать, чтобы ты деда обманывал? И пошёл, и пошёл… Возьмите с собою! — вдруг взмолился Пашка, меняя тон.