Иван Шмелев - Том 1. Солнце мертвых
– Позвать Скороходова из седьмого класса! И давай по комнате ходить, как в расстройстве, и волосы ерошить. Красный весь сделался, воды отпил. А я притих и стою. А часы только – чи-чи… Только бы скорей кончилось все… Потом отдышался и опять:
– Груб он и дерзок! Не внушают ему дома!.. Надо обязательно внушать и следить!.. С батюшкой спорит на уроках… А в церковь он ходит?
И тут я сказал, чтобы его защитить, неправду.
– Как же, – говорю, – ваше превосходительство! Каждый праздник, я слежу.
Только плечами пожал и фыркнул. Подошел к окну и стал смотреть. Тихо стало. Только все – чи-чи… А тут как раз и входит мой.
Остановился у шкапа, руку за пояс засунул, бледный, и губы поджаты, даже на ногу отвалился и смотрит вбок. Директор оглянул его и приказал куртку оправить и стать как следует.
Оправился он, надо правду сказать, вразвалку, небрежительно. И так жутко мне стало. Посмотрел он на меня и точно усмехнулся.
Директор ему и говорит:
– Вот, и отец на вас жалуется!.. – А я, правду сказать, не жаловался. – Расстраиваете родителей… Он тоже удивляется вашему поведению… Стойте прямо, когда с вами говорят!..
Так резко крикнул, меня испугал. А тот плечом так дернулся, как дома, когда выговор ему задашь. То есть ни-чего не боится.
– Какое же мое поведение особенное? – даже дерзко так спросил. – Меня назвали…
А тот ему моментально:
– Молчать! – как крикнет.
Что поделаешь! Стиснул рот и замолчал.
– Ваше дело слушать, а не возражать! Я все знаю! А Колюшка опять:
– Меня раньше оскорбили… А тот ему слова не дает сказать:
– Молчать! Я вас выучу, как говорить с начальством! При вашем отце я говорю вам в первый-последний раз: сейчас пойдете в класс, и я приду и… – Учителя он назвал, забыл я фамилию. – И вы попросите прощение за глупую дерзость.
Я стал делать ему глазами и умолять, но он не внял.
– Нет, – говорит, – я не могу просить прощения… Он меня оскорбил первый… Это несправедливо… Так меня в жар бросило. А директор так к нему и подскочил.
– Ка-ак? Вы, мальчишка, осмелились!.. Грубиян! Ни за что считаете, что училище заботилось о вас! Дали вам образование! Должны считать за счастье!..
А тот дернулся и бац:
– Почему же за счастье? – И так насмешливо поглядел, как на меня.
А у директора даже голос сорвался, как он крикнул:
– Не рассуждать! С швейцаром говорите? Я выучу разговаривать!.. Мальчишка, грубиян!..
Я стою как на огне, а ему хоть бы что! Позеленел весь и так и режет начисто:
– И вы на меня не кричите! Я вам тоже не швейцар! Ну, тогда директор прямо из себя вышел, даже очки сорвал. Надо правду сказать, так было дерзко со стороны Колюшки, что даже невероятно. Ведь начальство – и так говорить! И директор велел ему идти вон:
– Вон уйдите! Я вас из училища выгоню!.. А тот даже взвизгнул:
– Можете! Выгоняйте! Не буду извиняться! Не буду! И ушел. Я к директору, а он и на меня руками. Весь красный, воротник руками теребит, задыхается. А я стал просить:
– Ваше превосходительство… помилуйте… У нас расстройство… не в себе он, мучается…
А он совсем ослаб и уже тихо:
– Нет, нет… Берите его… мы его вон… исключим… Вон, вон! Не могу… Никаких прощений… Довольно!.. И ушел. Я за ним, а он дверью хлопнул. И остался я один…
Попрекал меня Колюшка, будто я чуть не на колени становился, но это неправда… Не становился я на колени, нет, неправда… Я их просил, очень просил вникнуть, а они так вот рукой сделали и вышли. И никого не было, как я просил вникнуть. А на колени я не становился… Я тогда как бы соображение потерял… Да… Так вот шкапы стояли, а так вот они, и я к ним приблизился… и стал очень просить… Я, может быть, даже руку к ним протянул, это верно, но чтобы на колени… нет, этого не было, не было… Они вышли очень поспешно, а меня шатнуло, и я локтем раздавил стекло в шкапу…
И вдруг передо мной встал какой-то высокий в мундире с пуговицами, перышко в зубах держал… Глаза такие злобные, и так гордо сказал:
– По поручению директора объявляю, что Скороходов Николай будет исключен.
Повернулся на каблуках и пошел с перышком. А тут мне швейцар и показывает на шкап:
– Уж вы заплатите, а то с нас взыщут… И заплатил я ему за стекло полтинник. Он мне шубу подал и пожалел даже. Спросил меня:
– У вас сынка исключают? У нас очень строго. А вы идите по карточке этой, – и карточку мне в руку сунул, – у них такое же училище, и они у нас раньше учились… Могу рекомендовать… У них двести рублей только… А может, и скинут, если попросить…
А как вышел я, ничего не видя, во дворе слышу:
– Папаша! погодите!
А это Колюшка с бокового хода, с книжками. Бежит, пальто на ходу надевает, и книжки у него рассыпались прямо в снег. Помог я ему собрать, а он гребет их со снегом, мнет, листки выпали, остались так.
– Не надо теперь… не надо… Но я подобрал их и сунул ему в карман. И снег шел, такой снег… Пошли двором… Смотрю я на Колюшку, что он так тихо идет. А он назад кинулся, где книжки рассыпал… Стал искать опять, ничего не нашел… Опять пошли к воротам. И уж не смотрю на него, а стараюсь по тропке идти, кругом снегу намело.
– Ну, что же… все равно… Говорит, а сам нос чешет.
– Ничего… я сразу сдам… все равно… И замолчал. И я ничего не мог сказать: слова не было такого. Иду, он рядом. Дошли до ворот. Тут он оглянулся, посмотрел на училище… и так горлом сделал: гу… И лицо у него было… Щурился он, чтобы не заплакать… И снег нам в лицо прямо был, густой снег. И так глухо сказал:
– Несправедливо меня… они…
Выкрикнул. И заплакал, махнул рукой.
– Все равно… ничего…
Дошли до угла, а я все не могу говорить. И повернул я в переулок, чтобы в ресторан идти. Не мог я домой идти. Там Луша…
– Папаша, вы куда? Насилу я выговорил:
– Куда?.. в ресторан пойду… И разошлись. Одумался я, пришло мне в голову тут, что ему обязательно домой надо. И обернулся я, чтобы наказать ему, чтобы домой он шел, а его уж не видно. Такой снег валил, такой снег… свету не видать…
IXвот какое мне испытание выпало! А за что? Что я, не исполнял своей службы и обязанностей? Разговорился я как-то с Иван Афанасьичем – старичок у нас на дворе жил, учитель из уездного училища, в отставке от службы. Так он и про себя рассказывал мне очень много горького. И вот скажу, как ни тяжело мне было, а легче как-то стало на сердце: другим еще тяжелей бывает! У него сын как вышел в люди и поступил булгахтером на фабрику на две тысячи, так его загнал прямо в щель. Так и сказал:
– Вы, папаша, живете на моем иждивении, потому что ваша пенсия только на квартиру хватает…
И всю пенсию его стал забирать за стол и квартиру отдавал ему носить свои старые брюки. А поместил его в коридоре на сундуке. А как старичок пожелал уехать в комнатку ко мне и жить на свой страх на пенсию, не допустил.
– А-а… Вы хотите меня страмить! Чтобы в меня пальцами тыкали! Я теперь на виду у правления и прибавки просил просил ввиду вашего содержания, так вы мне нарочно, чтобы повредить в глазах!..
Так и не дозволил. И на табак давал только тридцать копеек в месяц и велел в кухне курить, где самовары наставляют. Табак очень зловонный… Вот! Так мое-то горе с полгоря! А тот-то всю жизнь на сына положил, за булгахтерию сто рублей истратил и за место заплатил, чтобы приняли.
И путал я на службе в тот день! Антон Степанычу Глотанову за обедом служил очень плохо, даже совестно. Блюда перепутал, со второго начал. А он и говорит:
– Клюнул, что ли?
Я им даже, помню, и не ответил ничего, и они на меня так внимательно поглядели. Стою неподалечку в простенке, смотрю в окно, как снег валит, а в глазах все комната та со шкапами… Антон Степаныч ножичком постучали:
– Нарзану я просил! А у меня в глазах жгет. Принес я им нераспечатанную бутылку. И так мне стало стыдно, что не мог сдержаться… Смахнул салфеткой глаза и откупорил им.
– Что это, брат, с тобой сегодня? – спросили. Но я счел неприличным сказать им про себя. Извинился за небрежение и объяснил, что заторопился. Нельзя же сказать, что нездоровится, потому что у нас на этот счет очень строго. Нездорового человека нельзя допускать к гостям служить, и было не раз подтверждено администрацией нашего ресторана. Могут брезговать господа. А про сына говорить… И выплакал-таки я лишний полтинник. Всегда они мне полтинник оставляли, а тут положили рубль.
Пришел из ресторана. Луша плачет. И понял я, что ей все известно. Глаза опухли. Про Колюшку спросил. Оказывается, весь вечер все письмо писал и потом уходил со двора, а теперь спать лег. А Луша пристала и пристала ко мне:
– Иди к директору, проси еще… Куда его теперь? В конторщики на дорогу?
Сказал, что схожу, попытаюсь. И легли спать. А как вспомнил про письмо да опять про Кривого, как он ночью один с собой распорядился, страх на меня напал. А Колюшка если… Кто его знает! И не ел он сегодня ничего. Какое письмо? Не могу улежать. Слышу, в коридорчике кашлянул. И пошел я к нему послушать. А мне от лампадки из нашей комнатки видно было, как он лежит лицом в подушку. Как был, так и лежит, и даже сапог не скинул. Подошел я к нему и позвал: