Вадим Кожевников - Заре навстречу
Городской Совет рабочих и солдатских депутатов помещался на берегу реки, в деревянном домишке, до самых окон опоясанном глиняной завалинкой. Здесь мать стучала на пишущей машинке, а Софья Александровна, притулившись к подоконнику, писала листовки. Председатель Совета Рыжиков, скуластый, большелобый, с прямым маленьким упрямым носом, в сатиновой косоворотке, подпоясанной тонким сыромятным ремешком, стоя у высокой конторки, правил угольным карандашом листовки и делал замечания Софье Александровне хриплым, сорванным на митингах голосом.
— Опять словесности напустила. "Вампиры"!.. Есть подходящее русское слово — «кровопийцы». Так и пиши.
Рыжиков не только поучал, он обладал способностью увлеченно слушать человека, если даже тот высказывал мысли, противные его убеждениям.
— Значит, ты считаешь правильным, что Пичугин сейчас у власти? терпеливо расспрашивал он пимоката Якушкпна.
— Именно, — подтверждал Якушкпн. — Башку пужно иметь, чтобы капитал такой собрать.
— А ты, значит, глупый?
— Это в каком смысле?
— Пимы катаешь, а сам в опорках ходишь.
— Так на хозяйской шерсти работаю. Себе взять не из чего.
— А ты сжуль. Мешай шерсть с глиной, вот и урвешь не только себе на обувку, но и на все семейство.
— Такой пим обманный, в сырость сразу раскошматится, распузится. Человеку-то горе.
— А тебе что?
— Совестно.
— А вот Пичугин валенок с глиной поставляет. Из гнилой овчины полушубки, всё на армию. Это как?
— Словил, — печально согласился Якушкпн. — Значит, все они таким манером капитал складывают?
— Ты вот что, — предложил Рыжиков. — Собери слободских пимокатов. Я с ними разом и побеседую.
— Про капитал?
— Можно и про капитал.
— А чего к нам рыжая перестала ходить?
— Товарищ Эсфирь, что ли?
— Именно. Очень ловко она разъясняла, как нас хозяева грабят. Ну, чего теперь эксплуатация называется.
Очень сильно ребята на хозяев обиделись.
— А почему вы ее там нехорошо созыва пи?
— Кто обзывал, того уже нету. В больницу свезли прямо с беседы.
— Ну, это тоже нехорошо.
— А кто спорит? Могли бы и после наказать.
— Вы бы, товарищ Якушкин, человек пяток ваших в рабочую дружину выбрали.
— Можно и с полсотни.
— С оружием у нас туговато.
— Ружьишки-то найдутся. Охотники мы. Так, значит, ждем на беседу. А про Пичугина ты не сомневайся. Это я не для себя спросил, а чтобы уведомиться, как других от этой глупости отразить. Народ ведь у нас разный. Есть которые и царя жалеют. Он, говорят, хоть и дурак, а все ж помазанник. По войны не желают. Царь, говорят, воевал, и временные воюют, — где же оно, облегченье? Беда!
А ведь всем разъясни. Народ обижать нельзя умолчанием.
Приходили рабочие с затона, где ремонтировались пароходы и баржи.
— Слушай, начальник, — плачущим голосом обратился как-то к Рыжикову долговязый человек в коротком рваном зипуне, жирно запачканном на груди и жпвоте красками. — Ты скажи ему, чего он нас не допускает?
— Кого? Кто? И куда не пускает?
— Нас, маляров, Капелюхпн, в партию.
— Тогарпщ Рыжиков, — сказал плечистый коротконогий человек, — мы в свою ячейку только чистый пролетариат зачисляем. Механиков, токарей, котельщиков. Ну л кто по слесарной части. А маляр? Одним словом… Челопек небрежно махнул рукой и пропел вдруг шаляпинским басом: — Чаво нам, малярам, день работам, два гулям.
Эхма!..
— Я на чугунку ходил, — жаловался маляр, — там вежливо отставку дали. Мол, работаете в затоне, там и зачисляетесь. — И, прижимая к груди овчинную драную папаху, отчаянным голосом спросил: — А мы что, не экслататоры, да?
— Видел? Дура! — высокомерно сказал Канелюхин, — Даже слов революции пз знает. Эксплоатируемые, а по эксплоататоры.
— А что мне слова? — обиженно воскликнул маляр. — Слов всяких много, их всех не упомнишь.
— Ясно! — заявил Рыжиков и, обратившись к маляру, весело попросил: Садись, товарищ. Давай будем вместе Капелюхипу мозги вправлять…
Приходили рабочие с паровых мельниц, грузчики из речного порта, ломовики с извозного двора Золотарева, солдаты городского гарнизона. Прпезжали из тайги на собаках приисковые старатели. Рыжиков со всеми подолгу неутомимо, внимательно беседовал и, ужо прощаясь, ободряюще говорил:
— Значит, понял? Мир. Хлеб. Землю. Вокруг этого и действуйте!
Появлялся Кудров. Софья Александровна, не поднимая глаз, продолжала сидеть у подоконника. Рыжиков мимоходом говорил:
— А ну, выйди, Соня, на улицу, а то он тут весь пол вокруг тебя своими ножищами обтоптал.
Кудрову, как человеку веселому, легкому, доставались всегда самые тяжелые задания комитета.
То он подолгу пропадал в тайге, разыскивая повстанческий крестьянский отряд, который волей случая возглавил уголовный каторжник. То сидел в земляной яме, упрятанный туда приисковой стражей за агитацию против войны, пока его не выручали старатели. То вдруг его посылали выступить в казарме, где размещалась казачья сотня. И он приходил оттуда основательно избитый, хотя утверждал, что речугу все-таки доорал до конца.
В короткие свободные минуты Кудров с Софьей Александровной уходили к обледеневшей ветле, сиротливо торчавшей на обрывистом берегу, над рекой. Сняв варежки, Кудров бережно держал в своих жилистых маленьких темных руках краслвые большие белые руки Софьи Александровны. Говорил он ей что-то такое, от чего ее красивое, величественное лицо принимало счастливое детское выражение.
Тима не мог сказать о себе, что он жил покинутым.
Приходили незнакомые, очень спешившие люди, деловито задавали почти один и те же вопросы: как здоровье, сильно ли скучает один? Они приносили еду, книжки с картинками, чистое белье, проверяли по "Родному слову" и учебнику арифметики Евтушевского заданное. Подозрительно осматривали бутылку с рыбьим жиром и приказывали при себе выпить полную ложку.
Один даже взялся мыть пол, но вдруг, взглянув на часы, ахнул и убежал, опрокинув ведро, и Тиме пришлось самому домывать. Каждый из них почему-то непременно пытался убедить Тиму, что маме сейчас очень некогда и он очень хороший мальчик, потому что понимает это.
Тима сердито спрашивал:
— А вы, значит, без дела, если у вас есть время ко мне ходить?
Ему смущенно объясняли, что посещать Тиму поручил комитет.
И, что тут скрывать, Тима этим гордился.
Несколько дней у Тимы, к его великой радости, жил Федор, получивший после ранения кратковременный отпуск. От Федора исходил мужественный запах железа и кожи. Сабля с кожаным темляком в облупленных ножнах, револьвер в лоснящейся кобуре, портупея со множеством медных пряжек, фляжка, обшитая серым сукном, артиллерийский огромный кривой кпнжал-бебут, алюминиевая самодельная ложка, бинокль с кожаными кружочками на стеклах — все это героическое снаряжение приводило Тиму в благоговейный восторг.
Косой сизо-розовый рубец пересекал лицо Федора, покрытое черными пороховыми точками, и некрасиво приподнимал верхнюю губу; только глаза его светились, как всегда, нежно и озабоченно.
— Скучал я там, брат, о тебе.
— А об Эсфири? — ревниво спрашивал Тима, силясь вытянуть саблю из ножей.
— Давай договоримся, — строго говорил Федор, — с саблей при мне баловаться можешь, а к револьверу, ближе чем на два шага, не подходить.
— Она у вас совсем тупая, — разочарованно заявил Тима. — Как же вы дрались там тупой саблей?
— Я из пушки стрелял.
— И вам не стыдно?
— Чего?
— А вот Рыжиков скажет вам чего. В людей из пушки стрелять!
— Ты, я вижу, политиком стал.
— Никем я не стал. Я только как папа и мама.
— А сам хвастал, у отца револьвер есть.
— Так он от буржуазии.
— Значит, думаешь, попадет мне от Рыжикова?
— Не любит он офицеров, — уклончиво ответил Тима. — На площади Свободы дом с колоннами знаете? Там вроде вас офицеры, только получше одетые, настоящих революционеров мучают.
— Я ведь не без спроса офицером стал, — примирительно сказал Федор.
— Ну, тогда ничего. Тогда Рыжиков вас, наверное, ругать не будет. Но чего же вы там делали, если не воевали?
— Как не воевал! — удивился Федор. — Воевал и даже крест за храбрость получил, — и объяснил серьезно: — Видишь ли, Тима, когда убеждаешь солдат, что воевать не надо, они должны знать, что ты так говоришь не потому, что боишься смерти.
— Значит, вы только для этого были храбрым?
— Пожалуй, так. Но вообще на войне бывает, что дерешься для того, чтобы спасти своих товарищей.
— Ну, спасти, это — другое дело, — благосклонно согласился Тима, все-таки чувствуя в душе, что, если бы Федор совсем не дрался с немцами, он бы много потерял в его глазах.