Девяностые - Роман Валерьевич Сенчин
Подхожу к столу.
– За что меня задержали?
Меня подхватывает какой-то милиционер, перетаскивает на диван.
– Посиди тут пока.
Сижу, потом, помню, встал.
– Не имеете права задерживать! Я поэт. Я пишу поэмы!
Меня толкнули на диван:
– Сиди давай.
Сижу. Пить захотелось.
– Дайте воды!
Подводят к столу.
– Фамилия, имя, отчество?
– Сенчин Роман Валерьевич. Поэт.
Женщина тоскливо:
– Зачем так напился?
– Надо.
Снова, помню, оказался на диване. Сижу. Кого-то другого допрашивают. Пить хочется.
– Дайте воды!
Не дают.
Встаю, застегиваю пальто и пытаюсь уйти.
Бу́хают на диван.
– Сиди спокойно.
– Убейте меня.
– Зачем?
– Вы ведь любите убивать.
– Сиди спокойно.
Сижу, сижу. Пить очень хочется. Все кружится. Весело.
Начинаю петь:
Мама хочет, чтоб я был!Папа хочет, чтоб я знал!Я прожил почти сто лет!Я сто лет на все срал!Из клетки бурно одобряют.
Вскакиваю и ору:
Не хочу, чтобы я был!Не хочу, чтобы я знал!Не хочу-у!..Меня волокут вниз. Визжу, пытаюсь вырваться. Нет.
Какая-то, помню, маленькая комнатка.
Милиционер:
– Раздевайся давай.
– Что?
– Раздевайся, говорю.
– Аха! – Сую ему под нос фигу.
Удар коленом ниже живота. Приседаю и успокаиваюсь.
И сразу, помню, голый, с одеялом в руке. Ногам холодно, липко. По коридору. Слева и справа отсеки. Вся лицевая сторона и дверь из сетки. Видел такое в фильмах. Везде люди. Много. Облепили сетку, что-то орут, смеются.
Вот уже в одном из отсеков. Полно людей. Деревянный настил, чтоб лежать.
Мне ничего не говорят. Все страшные, в одеялах. Одеяла такие грязные, что страшно.
Провал.
Помню, тихо, тусклый дежурный свет. Сижу на краю настила. Рядом мужик с рыжей бородой.
– …А меня жена сдала. Сама, гада. Ну, пришел домой веселый… Утром прибежит выкупать.
А пить хочется.
– Здесь вода есть? – оглядываюсь.
Рыжий смеется. В углу грязный сухой писсуар.
Встаю. Колочу в сетку, ору:
– Дайте воды! Во-ды! Во-ды!
Ору, помню, долго. В соседней камере зашумели. И в нашей.
– Во-ды! Во-ды! – это я ору.
И другие что-то выкрикивают, сетку трясут.
Подходит, который меня раздевал.
П-ш-ш-ш. Прямо в глаза! Падаю.
– У-у-у-у-а-а!!
Повалялся, проморгался. Вскакиваю. Они все смотрят на меня спокойно.
– Что же вы?! Надо восстать!
Никто не хочет. Опять тихо. Сижу. Рыжий что-то мне объясняет. Потом падает и засыпает. Сижу.
Тихо, тоскливо. Все спят, многие безобразно храпят. Постепенно трезвею, но думать не могу. Просто жду.
– Дежурный, а-а! – вульгарный женский голосок слева.
Оказывается, и женщины есть.
– Дежурный, а-а!
Кто-то смеется, я улыбаюсь.
– Эй, дежурный! – уже другой, грубый и живой. Тоже женский.
– Что, девчата, хотите? – кто-то спросил.
– Хотим! – ответил грубый голос.
– Эх, да не сидел бы я в темнице!..
Смеется кто-то.
– Дежурный, а-а!
Смех.
– Да дежурный, твою мать!! – истошный крик грубой. – Скорее сюда!
– Дежурный, а-а!!
Появляется дежурный, который мне прыснул. Проходит. Какие-то разговоры там, ахи.
Дежурный быстро уходит обратно.
– А-а-а!!! – уже не тоненько и вульгарно, а душераздирающе.
Бодрствующие мужчины озабочены:
– Что там? Кого зарезали?
Ничего не понятно. Кутаюсь в одеяло.
– А-а-а!!!
Потом женщина-врач с железным портфельчиком. Дежурный. Та женщина из-за стола.
Вновь разговоры.
Потом отчетливо:
– Одевайся, пошли.
– Не могу я! А-а…
– Что я тебя на руках, сучку, понесу?
Женские голоса.
Потом обратно женщина-врач и женщина из-за стола. Через несколько минут – какая-то вся маленькая, в клетчатом пальтишке. Идет медленно, хватается за решетку. Сзади дежурный.
Потом тихо опять, спокойно.
– А что с ней? – вроде трезвый мужской голос.
– Выкинула, – голос грубой. – С пятого месяца.
– У-у.
Смотрю на сокамерников. Спят лежат. А мне места нет. Упасть, зарыться в эту массу тел и одеял боюсь. А сейчас уснуть бы… потом проснуться.
Идет мимо дежурный.
– Гражданин дежурный! – я ему. – Дайте водички, всё подпишу.
Он даже остановился, посмотрел. Усмехнулся, пошел дальше.
А время идет. Медленно так идет. Еще, наверное, вечер. Приводят новых. Этих даже не раздевают. Суют по камерам. В нашу не суют – некуда.
Справа, где лестница, возникают звуки борьбы. Сипят, возятся. Потом тихо.
Потом:
– А-а-а! – и поток нецензурных ругательств. Это мужской голос.
Потом:
– А-а! Суки драные, волки́ позорные!..
Вроде заткнули рот. Мычание.
Парень в камере напротив, которого недавно привели, выворачивает глаза в сторону лестницы. Жадно смотрит.
– Что там? – спрашиваю.
– На стул Лёху посадили, падлы!
Этот, напротив, в белом грязном свитере, порванных джинсах. Долго сидит у решетки, потом ложится на настил и затихает.
Проводят кого-то, все лицо в крови. Еще кого-то.
Потом дежурный кричит:
– Мишаков!
– Здесь, здесь!
Забирают наверх Мишакова.
Потом опять тихо. Начинаю дремать.
Появилась уборщица. Протирает пол.
Прошу:
– Тетенька, дайте водички, а!
Водит шваброй туда-сюда. Не реагирует.
– Дайте, а? Глоток.
– Не положено.
Медленно проплывает мимо.
Больше не дремлется.
Время идет. Когда же утро? Башка раскалывается. Язык одеревенел, во рту все горит. Сижу, качаюсь, как индус, кутаюсь в одеяло.
Долго, очень долго ничего не случается. Люди отдыхают. Храпят, сопят, свистят, мычат.
Встаю. Стараюсь посмотреть, что там делается слева, справа.
Ничего интересного. Ничего не видно.
Рассматриваю стены камеры. Надписи всякие: «Здесь был Василий У.», «Балтон. 2.2.92», «Трезвяк это рай».
Ногтем старательно выцарапываю: «Сен. 14.03.94. Понравилось».
Еще примерно часа через два начинается некоторое оживление. Выкрикивают фамилии, людей уводят.
– Выпускать начали, – бормочет рыжий мужик, мой сосед. Он сидит, трет лицо, шею, грудь.
Все очень быстро просыпаются. Встают, садятся, шумят.
– Ельшов!
– Здесь я!
Из нашей камеры уводят Ельшова.
Многие возвращаются. Они одеты. Их помещают куда-то дальше, влево.
Опять уборщица с ведром и шваброй. Мечется по коридору.
Рыжего тоже забирают.
Наша камера постепенно пустеет. Нервничаю.
– Сенчин!
– Я!
Наконец-то!.. Выводят. Ведут по коридору.
Вот закуток какой-то. Железный стул с ремнями для рук, ног, шеи. Сейчас он пустой. О! Раковина!
– Можно попить?
Дежурный разрешает. Делаю пару глотков. Вода холодная, пресная. Больше не хочу.
Заводят в комнату. По стенам – большие ячейки. В некоторые засунуты комки одежды.
Дежурный смотрит в список, достает мою.
– Одевайся давай.
Одеваюсь.
– Всё на месте?
– Вроде.
Вот одет, обут. Карманы пусты. Платочек только носовой.
– Одеяло сверни.
Сворачиваю серое, в пятнах одеяло, кладу на стопку таких же.
Возвращаемся в застенки.
Запирают в камеру. Тут все одетые. Сидят, молчат, ждут.
Тоже сажусь. Прислушиваюсь к выкрикам фамилий.
– …А если денег нет? – робко интересуется юноша из угла. – Тогда как?
– Домой повезут, – отвечает кто-то, – чтоб выкупали.
– Домой?!
Юноша в отчаянии.
К камере подходят два милиционера в куртках и дежурный. Открывают дверь.
– Скорбинский, выходи!
– Куда?
– Узна́ешь.
– На пятнаху?
– Выходи давай.
Но Скорбинский не хочет. Его ловят, вытаскивают силой. Он орет, мечется в руках.
Дверь замыкают. Крики Скорбинского всё дальше и дальше.
– Пятнадцать суток – это вилы, – хрипло объясняет парень с огромной шапкой в руках. – Три раза тянул.
– А за что дают? – вновь подает голос юноша.
– А за все. По пьяни натворишь делов, и влепят. Даже и сам не помнишь…
– Рикшанов!
– Тут он.
Из отсека напротив забирают Рикшанова.
Снова молчание. Ожидание.
– А можно вещами выкупиться? – допытывается юноша.
– Можно. Смотря кто там сидит да какие вещи. Мо-ожно!..
Опять появился дежурный. В руках бумажка.
– Липин, Егоров, Сусоев, Дьяченко, Усольцев, Никитин, Рогожин.
Из нашей камеры увели троих.
Оставшиеся молчат. Совсем устал. Лег на деревянный этот настил. И уснул.
Проснулся, наверное, быстро. Дежурный выкрикивал следующую партию:
– Якунин, Перляков, Вениченко, Жлобин, Сенчин, Абакумов, Местер.
Собрали, повели.
Теперь наверх!
В той комнате, где диван, клетка. За столом всё те же.
– Сядьте.
Садимся кто на диван, кто на корточки.
– Жлобин.
Долго разбираются со Жлобиным. Он стоит у стола. Какой-то у них там разговор.
Что-то дурно, тошнит, дрожь, пот по спине холодный. У них разговор бесконечный… Устал.
Перляков, Местер, потом я.
– Ну что, Сенчин? – спрашивает милиционер со значком.
– Что – что? – отвечаю.
– Что с тобой делать будем?
Мнусь, мне тяжело.
– Не знаю. А что?
Милиционер смотрит в бумажки.
– Ну что? На пятнадцать суток думаем тебя оформлять.
Чуть не падаю.
– За что?
– Как – за что? Оказывал сопротивление