В прах - Жан-Луи Байи
Поль-Эмиль, во многих сферах имея разумение ниже среднего, прочитал статью Жозефины. Но не заметил, насколько плохо и робко она написана, сбита из клише и искажает сказанное во время интервью. Ему представляется, что в его неуклюжих словах она уловила мысль, сумела привнести язык, которого ему не хватает, подобно тому, как, возможно, он подарил Жозефине недостающую ей музыку. Из этого он делает вывод, что они дополняют друг друга. Он находит ее восхитительной.
Для него это не очередная русская барышня. Он убеждается в этом, когда она, обнажаясь перед зеркалом, снисходительно позволяет восхищаться собой лежащему в кровати любовнику. В случае с Жозефиной его наполняет счастьем уже не сочетание ювенильной пышности и недокормленной стройности, а менее порочная гармония; одновременно более содержательное и легкое, это тело приближается к совершенству, которое искали в античности: ничто не удивляет, но и ничто не отдаляется от равновесия и гармонии. Но вместо мрамора античной скульптуры — гибкая и нежная плоть; и движение, которое, конечно, смещает линии лишь для того, чтобы каждый миг порождать новые, по-кошачьи изобретательные положения; и внезапные порывы, которые вызывает истинная любовь, — в точности такие же, как у опытной холодной куртизанки.
Она увольняется. Следует за Полем-Эмилем из города в город, живет в Париже, когда он записывает пластинки, или в доме, оплаченной Астрид.
Любовь.
XII. Писатель
Забудьте, что это муха. Дамы, достаньте надушенные платочки, приложите их к своим очаровательным ноздрям, ибо если Lucilia нашла путь к Полю-Эмилю, то это значит, что от него уже начал исходить ощутимый запах смерти. Но оставьте свои предубеждения: разве окрас луцилии, красивый блестящий зеленый цвет металла, камня, эмали, не погружает вас в мечтания, как если бы речь шла о каком-нибудь украшении ?
Мы не можем сказать то же самое о ее коллеге, другой мухе по имени Sarcophaga: эдакой вытянутой махины с мохнатыми сяжками, мрачно-серого цвета, в пятнышках и полосках, которая вряд ли обольстит вас с первого взгляда. Чтобы ощенить ее красоту, надо, подобно Реомюру и де Гееру, приблизиться к ее чудесной матке, образованной из очень нежной, обычно спиралевидно изогнутой мембраны, в которой уложены молодые личинки иногда числом в двадцать тысяч, каждая в отдельном тонком мешочке (заметьте, как Меньен, весьма сдержанный в отношении внешнего вида, оживляется, рассматривая насекомых вблизи).
Влюбленные в свое дело луцилии и саркофаги накинулись на Поля-Эмиля, отдавшегося гниению, и отложили в нем личинки. Через две недели — на самом деле чуть больше, ибо температура, несмотря на явное потепление в начале января, не благоприятствовала быстрому вылупливанию, — в этой сказочной житнице появились молодые мушки, и жизнь показалась им столь прекрасной, что они тут же предались радости воспроизводства (все та же западня! а ведь в нее попадаем и мы!). И начала она плодиться, эта муха, очень быстро, ведь следующее поколение следовало примеру предыдущего. В тех, что польстились на Поля-Эмиля, я вроде бы признал представительниц вида Sarcophaga canaria: желтоватая головка, полосатая грудка, крапчатое брюшко, мохнатые задние лапки.
Гипотеза: Меньен не любил трупы. Он оставляя эту сомнительную склонность своим товарищам патологоанатомам. Поразмыслим дальше: вид трупа вызывая у него отвращение. А значит, он вел себя, как и мы в данную секунду: смотрел в сторону или, точное, смотрел с такого близкого расстояния, что целостность трупа пропадала. Когда мы, уткнувшись носом в надушенный платочек, наблюдаем головку или брюшко Sarcophaga canaria, то ландшафт, по которому она передвигается, которым она питается и в котором она утоляет свою эфемерную страсть, принимает столь абстрактный вид, что в нем мы никогда не распознаем человека, утолявшего — на других страницах — страсть не менее эфемерную (исключая любовь к музыке).
Так прошло несколько месяцев, может быть, четыре, пока из тела Поля-Эмиля не улетучились все жирные кислоты. Мы знаем, что еще при жизни Поль-Эмиль — несмотря на суховатую конституцию, выраженную в щуплом теле и впалой груди, — в отсутствие регулярных физических упражнений и при плотном питании, которое ему обеспечивала Жозефина, — успел раздобреть. И набрал достаточно жира, чтобы в этой влажной среде образовался жировоск или трупный воск. Этот жировоск как раз и источает легкий, но весьма характерный аммиачный запах.
Испарение жирных кислот стало сигналом для третьего звена. Мухи, ваше время прошло. Вскоре мы будем приветствовать выход на сцену ваших трудящихся товарищей, Жесткокрылых и Чешуекрылых бабочек.
Поль-Эмиль удаляется в свой сарай с кипой нот. Он работает, как обычно в таких случаях, сидя на табуретке за пластиковым столом, оставшимся от кузины Фермантана. Сидя прямо, не сгибаясь, он пробегает глазами лежащий перед ним клавир. Его левая рука свисает вдоль туловища. Правая, облокотившись о стол, занята переворачиванием страниц и шевелится только для этого.
Жозефина в сарай не допускается. Она его видела, ей разрешили его посетить, но на этом Поль-Эмиль остановился, категорически отказавшись преобразовать свое логово, пусть даже один раз, даже на час, в храм любви, где в тени листвы он был бы фавном, а Жозефина дриадой.
Итак, утром Жозефина нежится в ванне. Раздается звонок в дверь.
Она открывает, прелестная в своем пеньюаре и усеянная тысячью капелек воды, которые так и хочется снять языком, она открывает Жюльену Бюку.
Простите извините мадам меня Мсье вам вас беспокоить открыть ну я не я не предупредил не представлен...
Жюльен Бюк, писатель, очень хотел бы встретиться с господином Луэ.
Господин Луэ возвращается из сарая около полпервого, его желудок срабатывает как часы. Жозефину можно наконец-то рассмотреть, они с Бюком уже познакомились. Ставятся — впервые — три тарелки.
Телевизионный репортаж, посвященный молодому пианисту-лауреату, вызвал некоторый интерес. Он создавая образ чрезвычайно робкого, но поразительно уверенного персонажа: его речь была затруднена, слова как будто читались с подсказки умирающею суфлера, но содержание — для того, кто согласился бы приноровиться к этой раздражающей манере изложения, — отличалось масштабным видением и убежденностью. Молодой человек не сомневался в своей гениальности и обреченности на беспрецедентную карьеру, но понимая также, что одной жизни ему не хватит для того, чтобы выразить всю музыку, которую он в себе несет, чтобы открыть миру все тайны, которые день за днем поверяют ему композиторы прошлых столетий. Слушая его, многие задавались вопросом, являет ли он собой пример чудовищной гордыни и бахвальства или же прозорливости, лишенной всякого тщеславия. Было непонятно, движет ли им безупречное понимание музыки и инструмента, или же речь идет о некоем образчике тех ученых идиотов,