Возвращение - Роман Иванович Иванычук
— Erzahlen Sie mir…[11] — начал было Страус, но вдруг заметил патрон — глаза его испуганно округлились, и он проговорил, запинаясь:
— Что это… Что это такое?
— Эго патрон из десятизарядного карабина, господин профессор.
— Так… но он может… он может выстрелить!
— Может, господин профессор, — спокойно ответил Генюк, — если его вставить…
И в этот момент раздался выстрел. Но не в классе, а где-то совсем близко за окном.
Ученики вскочили с мест, бросились к окну, подбежал и Страус: на рыночной площади — ее хорошо было видно с третьего этажа здания гимназии — стояли привязанные за ноги к вбитым в брусчатку железным сваям восьмеро парней из баудинста, а еще один уже лежал ничком; раздался второй выстрел — ученики вздрогнули, Страус зажмурился — и упал второй парень; выстрелы раздавались еще и еще, парни молча падали навзничь, один за другим, и только последний, перед тем как прозвучал девятый выстрел, закричал:
— Я не виноват, не виноват!
Но и он упал лицом вниз.
Класс стоял, замерев от ужаса. Выстрелов больше не было слышно, но плечи Страуса продолжали вздрагивать, как после каждого выстрела. Потом учитель повернулся к классу и дрожащей рукой показал на патрон, что стоял торчком в гнездышке для чернильницы.
— Ты… ты хотел стрелять в Гёте, а надо… надо — в выродков, которых породила его земля.
Генюк всхлипнул, накрыл ладонью патрон, сжал его в кулак, стиснул зубы и, с трудом шевельнув губами, произнес одно только слово, но его услышали все:
— Хорошо.
Он стоял — коренастый, совсем взрослый, мужественный, и трудно было теперь поверить, что этот сёмнадцатилетний юноша несколько минут назад из страха перед двойкой пускался на наивные мальчишеские хитрости.
У Страуса еще долго мелко тряслась голова, но наконец он овладел собой, выпрямился и тихо начал читать последний монолог доктора Фауста:
…Народ свободный на земле свободной
Увидеть я б хотел в такие дни.
Тогда бы мог воскликнуть я: «Мгновенье!
О, как прекрасно ты, повремени!
Воплощены следы моих борений,
И не сотрутся никогда они…[12]
Вскоре исчез из Города гимназист Генюк и пропала неведомо куда молодая артистка театра Завадовская. Больше их Нестор не встречал.
ЧЕТВЕРТОЕ ВОСПОМИНАНИЕ
Оно только промелькнуло…
Советские войска изгнали оккупантов. Хортисты отступили за Карпатский хребет. Нестор жил в селе у родителей, потому что никакой учебы пока не было.
В селе стоял гарнизон. В хате Нестора жил начальник гарнизона лейтенант Скоробогатый. Офицер и Нестор подружились, парень признался лейтенанту, что мечтает о театре, Скоробогатый рассказал, как он, еще мальчуганом, снимался статистом в Довженковском фильме. Нестор очень привязался к молодому командиру и часто приносил ему из лесу землянику.
Однажды лейтенант сказал:
— Чем я могу тебя отблагодарить за твои вкусные подарки?
— Дайте разок выстрелить из вашего револьвера…
— Это можно, — согласился лейтенант.
Они пошли на луг, и Скоробогатый спросил, подавая пареньку револьвер:
— Во что ты хочешь выстрелить?
Нестор оглядел луг, он был ровный, ни одной подходящей мишени не было видно, только по кочкам бродил высокий аист. Нестор потом не мог объяснить себе, почему прицелился в птицу, если прежде убегал со двора, когда мать резала курицу; то ли детская душа уже привыкла к кровавым зрелищам, то ли так обесценивалась жизнь в его глазах за время фашистской оккупации, что какая-то там птица уже ничего не значила, — он прицелился в аиста.
В то же мгновение лейтенант Скоробогатый, который прошел по полям смерти от Киева до Карпат, ударил Нестора снизу по руке, пуля свистнула в небо, аист взлетел, а лейтенант яростно крикнул:
— Негодяй! — и грубо выругался. — Театра захотел!..
…Концерт окончился. В зале поднялся шум. Мисько Два Пальчика раскланивался со сцены за всех исполнителей, скромно прижав руку к сердцу, отводя глаза: мол, не хвалите меня так, я всего-навсего исполнял свою обязанность. Люди вставали, кое-кто поглядывал в ложу. И, конечно, никто в зале не знал, о чем думал сейчас режиссер. Впрочем, нет — знали. Они видели фильм, это его воспоминания ожили час назад на экране.
Нестор стоял, переполненный щемящим ощущением счастья, и думал: «Мне хорошо сегодня… Я достиг того, о чем мечтал еще в детстве. Все прожитые годы я отдал осуществлению своей мечты, но никогда не думал, что она так счастливо исполнится. Большая радость пришла ко мне, и мне порой кажется, что все это не явь, а юношеский сон… Да. Тебе хорошо, Нестор… Однако берегись: как бы незаметно не вкралось в твою душу самодовольство улитки, которой так же уютно в раковине, как тебе — в тоге славы?… Но разве ради славы я вступил на путь искусства? Нет! Я хотел принести какую-то пользу тем людям, которые распахнули для. меня мир. Отблагодарить их… Так достиг ли я того, о чем мечтал? Я задумал создать фильм о моем ровеснике, но сегодня показал своим землякам лишь начало этого фильма, ибо сегодняшнего ровесника с его новой жизнью в этом обновленном Городе я еще должен познать».
И Нестору снова вспомнились шахматисты в поезде. Это же они, это они — нынешние, обдумывающие ходы в сложной шахматной партии своей жизни, а он их так мало знает.
Это новое поколение родилось тогда, когда расстреливали на рынке парней из баудинста, когда юноша Генюк во время визита Вехтера поклялся мстить фашистам, а пятнадцатилетний Нестор, месяцем позже, когда уже в Город приехал сам генерал-губернатор Франк, встретился со Страусом и Стефураком в темном подвале керамического училища — как заложник.
«В то время и родились нынешние шахматисты. Они не помнят войны, военное эхо могло только отдаленно отозваться на нетронутой струне их памяти, но они о нас знают больше, чем мы о них. Справедливо ли это? Познавая их, нужно ли так уж много привносить им из своего пережитого? Конечно, надо — как предостережение. Только надо остерегаться, чтобы это не сопровождалось жестами превосходства, высокомерия, потому что их полноценность измеряется категориями не менее весомыми, чем когда-то наша, — трудом измеряется — родным братом борьбы… Может, я не использовал в своем фильме эпизод встречи со Страусом и Стефураком в тюрьме только потому, что боялся противопоставлять себя тем, кто ничего подобного не мог пережить? Или слишком оно