Сад, пепел - Данило Киш
Во второй раз Он явился мне весной того же года. Было это так. Я лежал в кустах у реки и подъедал кислицу, ползая на карачках. Запах и цвет травы, буйство растительности, пробудили во мне часть унаследованного от отца пантеизма и безумия, я хотел ощутить свою власть надо всем, как мой отец, сердцем, глазами, ртом, внутренностями. Вдохновленный этим буйством зелени, со вкусом кислицы на языке, с тиной слюны в уголках губ, я вдруг почувствовал, как мои бедра наливаются каким-то нездоровым экстазом, — то же ощущение, которое пробуждает во мне веснушчатая кожа Юлии, треугольник ее затылка под косами, запах ее подмышек.
Он стоял на кромке облаков, разгневанный, угрожая, в каком-то нечеловеческом, сверхчеловеческом равновесии, с сияющим нимбом вокруг головы. Он явился внезапно и исчез так же быстро и неожиданно, как падучая звезда. Его немой укор повергает меня во тьму глубочайшего отчаяния, на грани потери рассудка. Я принимаю решение вернуться на путь благочестия, стать святым.
Его преподобие и госпожа Риго с радостью и трогательной набожностью принимают это мое решение. Его преподобие, однако, приглашает мою мать и сообщает ей, что, к сожалению, в этих непростых условиях, так сейчас обстоят дела, мое желание стать министрантом неосуществимо; что же касается закона божьего и его уроков, то он, разумеется, полностью согласен, даже польщен и воодушевлен, потому что считает мой интерес исключительным, а знания в этой области поразительными. Моя мать заплакала от волнения. Госпожа Риго стояла в сторонке, гордая, тронутая до слез.
Твердо настроенный следовать своему решению, я начинаю усмирять тело самобичеванием. Как только предоставляется возможность, подношу ладонь к раскаленной конфорке плиты или щиплю себя до слез. Притворяюсь, что не замечаю в нужнике иллюстрированных журналов. Перестаю читать криминальные романы и, наконец, соглашаюсь прочитать книгу, которую родственники мне уже давно подсовывают, как литературу, подходящую для моего возраста, Мальчишки с улицы Пала Ференца Мольнара.[23]
Книга моей жизни, книга, оставившая во мне глубокий след, с далеко идущими последствиями, книга, из которой призывались фантомы из моих кошмаров и моих фантазий, открытие, затмившее вмененное в вину отцовское Расписание движения, книга, впивавшаяся в мой мозг и вливавшаяся в мою кровь, постепенно, годами, между греховными и бессмысленными заметками из будапештских журналов, наряду с Капитаном «Серебряного колокола», Красавицей в клетке, Человеком, конем, собакой и другими, это была Малая школьная Библия, издательства Общества Св. Иштвана, которую «переработал для школьного юношества д-р Иоаннес Марцель, vicarius generalis».[24] Книгу мне купили в третьем классе, вместе с Малым катехизисом, у подруги моей сестры Анны, Илонки Ваци, чье имя тут было написано красными чернилами, безотзывно. Эта Библия была квинтэссенцией всех чудес, мифов и легенд, подвигов и ужасов, коней, воинства и мечей, труб, барабанов и воплей. Растрепанная и без переплета, как очищенный плод, как сладко-горький марципан, вынутый из станиоля, эта книга начиналась на седьмой странице, in medias res,[25] с первородного греха: «…И изгнал Адама, и поставил на востоке у сада Едемского Херувима и пламенный меч обращающийся, чтобы охранять путь к дереву жизни»,[26] в общем, люди узнали, что кто-то однажды размозжит змею голову. Божественную лапидарность рассказа, суть без красноречия, эти события, обнаженные до костей, этот сюжет, доведенный до высочайшего накала, иллюстрируют огромные головы, пафосным выражением лиц которых вещают боги, святые и мученики. Целая армия злых и добрых, грешных и невинных, лица, запечатленные в тот великий миг вечности, формирующий характеры или, по крайней мере, их предопределяет; лица, несущие на себе печать характера, печать принадлежности к пастве Божьей. Лицо Адама, когда он подносит яблоко к устам: отделение мифической слюны, как у собаки Павлова, под воздействием условного рефлекса, пробужденного кисло-сладкой сочностью, — лицо, искаженное сладострастной гримасой. Ева, праматерь Ева, как деревенская соблазнительница, которая предлагает ярмарочные пряники своей наготы, прислонившись к стволу, в вызывающей позе жеманницы выставляет свои пышные бедра. С волосами, низвергающимися до щиколоток, она словно стоит под водопадом, с маленькими грудями, совершенно несоразмерными ее тазу и бедрам, и напоминает идеализированные экземпляры женщин, как их изображают в учебниках анатомии. Одна струя этого темного водопада, один локон этих буйных волос, закрученный, как ус, стремительно вырывается из потока, обвивается вокруг бедер, как ползучее растение, как живой организм, и, противореча закону притяжения, ведомая одновременно божественным и греховным порывом, покрывает наготу праматери, а из плодоносного чрева выглядывает пупок, огромный, как глаз Циклопа.
Я стою, склонившись над этими гравюрами не так, словно присутствую при демонстрации фильма ужасов истории и мифа, а как свидетель, словно в трансцендентном возвращении назад присутствую при самих событиях. Сознавая отдаленные и болезненные последствия поступка Адама, я всякий раз снова и снова шепчу, обливаясь потом: «НЕТ! НЕТ!», потому что у него еще есть время разжать пальцы и выронить яблоко, я подмигиваю ему, что надо обернуться, и тогда он увидит то, что вижу я — питона над головой Евы, обвившегося вокруг ветки, как плющ. Но этот миг вечности все равно продолжается, завершившись и вновь повторяясь,