Константин Леонтьев - Сфакиот
И очень обиженные все они ушли; а сестра говорит мне: «Нехорошо ты сделал, Янаки, зачем ты соседок оскорбляешь так. Стыдно. Они из любопытства на белье Афродити-но смотрели только и ничего для нас обидного не сказали. Теперь же вот и тебя изругали, и ее оскорбили, и брата!»
Но я и на нее крикнул: «Пропадите вы все, и ты, и соседки!»
И не знал я, куда бы еще скрыться, чтобы не душили меня ревность и злость. И соседка эта сердитая, и та сказала: «не сам женись, а брата жени скорей».
Все против меня! — думал я. — Никто меня знать не хочет.
XVIЯни продолжает свой рассказ.
— Наконец я задумал куда-нибудь уехать, так, чтобы никто и не знал куда, и лег спать с вечера в темном и скрытом месте. И еще солнце не вставало, а только я увидал, что верхушечки кой-какие, на которых снег еще с зимы оставался, засветились рассветом, тотчас я встал, вошел в дом, взял все оружие свое, взял денег из своего ящичка. Брат спит спокойно в углу на полу, и дети спят около него. Смарагды не вижу; она все еще у Афродиты ночевала.
Над головой брата ружье мое висело... Как мне достать его, чтоб его не разбудить?.. Тянулся, тянулся я, однако он проснулся немного испуганный и говорит мне: «Что ты! Что ты!..» А я говорю: «Ничего!.. Спи!..» и вышел. Снарядил лучшего мула и уехал из села. Куда уехал? И сам я сначала не знал куда еду... Ехал вниз и мула подгонял скорей... Чтоб их всех забыть и чтоб увидать скорее других людей и душу мою с другими людьми успокоить.
Я в дороге уж придумал, куда мне ехать. Есть около самой Канеи село Халеппа; оно у моря и место там очень веселое. В этом селе много хороших домов и садов. У английского консула в средине села большой дом с черепичною кровлей; у русского консула тоже свой дом и тоже большой, жолтого цвета, у самого моря. И другие консула нанимают там дома на лето. Дома беев турецких есть, и христиане есть не бедные, которые очень чисто одеваются и дома имеют хорошие и лавочки в городе. От Канеи близко крепость очень хорошо видна из Халеппы. И наша Сфакия видна оттуда... зимой вся в снегу. Место веселое, многолюдное, чистое, хорошее место.
За самым селом гора и за горой уж ничего не видно; только и видны, что камень и трава на горе. По горе, к селу поближе, есть маслины и большие дома беев; тут один большой каменный дом стоит на полгоре, а там другой. Они чаще пустые стоят. Есть там на горе этой один дом больше и выше всех других; он каменный и похож даже на крепость; он очень высок и по углам у него как будто башенки маленькие. Этот дом был тоже турецкий, хозяина звали Ариф-бей. Жил там сторожем один чорный арап, с которым я еще прежде имел большую дружбу и знакомство. Его звали Саали и он был очень добрый человек. Жил он наверху, в самой маленькой комнате, и весь дом стоял совсем пустой.
Саали был вдов, и жила с ним только одна дочь его маленькая, чорная, такая же, как и он. Эту девочку звали Икбаль, что по-турецки значит великое счастье. Так ее назвал отец потому, что очень был рад, когда она у него родилась.
Саали меня очень хорошо принял и угостил.
Сначала он, правда, немного испугался, когда увидал меня, и сказал: «Как это ты, несчастный, сюда под город приехал? Народ кипит теперь, и вас, сфакиотов, все проклинают за дело Никифора. Не узнал бы Ариф-бей! Он и меня хлеба лишит и тебя предаст. Тебя в тюрьму и будут мучить, чтобы ты все открыл. Никифор везде ходит и подписи людей противу вас сбирает. Кричит: „Пытку им надо!"»
Так я узнал, что наше дело стало делом большим и что паше все согласны жаловаться на нас. А мы наверху, в тишине и пустыне, не знали этого. Я подумал так: «Не беда! Я уеду дальше в монастыри Агия-Триада и Агие-Яни и скроюсь, а здесь только отдохну. И буду я отмщен. Предадут, наконец, наши капитаны брата Христо начальству; не захотят ему в угоду всех здешних христиан иметь врагами, а Афродиту у него отнимут, и не придется ему веселиться ею и деньгами ее отца; и еще отвезут вниз и отдадут паше и его, и Антония, и Маноли, и попа Илари-она, и всех их запрут надолго в тюрьму; а я буду знать это все, и буду свободен, и я буду тогда над ними смеяться, а не они надо мной!»
Когда я сказал арапу, что я пробуду у него неделю и уеду куда-нибудь дальше (а не сказал — куда), он успокоился и обещался не предавать меня. «Бей мой, — сказал он, — очень редко ездит сюда. Ничего. Отдохни». Мы легли спать. Но я не мог заснуть; начну дремать и вдруг проснусь и не знаю, где у меня голова и где ноги; кричу во сне; Икбаль испугалась, плачет и зовет отца: «Отец, отец!.. Боюсь, Янаки этот очень кричит!» Саали мне говорит: «Что ты, бедный, что с тобой?» Я говорю ему: «Ах, Саали мой хороший... Я не могу спать». Саали встал, развел огонь, сварил кофе, и мы с ним стали разговаривать. Разговаривали долго, почти до рассвета. Сначала Саали все спрашивал у меня: «Что с тобой?
Отчего ты так скучен? Здоров ли ты? Скажи мне правду». Я стыдился сказать ему правду, а только отвечал ему все, что у него много крыс и что они будили меня. Саали тогда перестал у меня спрашивать и начал рассказывать мне разные любопытные вещи. Он был курьезный человек и знал все, что делается на свете. Знал, кто бывает у русского консула и кто не бывает; кто служит у английского консула и за сколько лир в месяц и кто у австрийского нанимается; и почему английская консульша отпустила служанку свою мальтезу, которую она из Мальты с собою привезла... Кто кого любит и кто кого ревнует в Халеппе и в христианских домах, и в мусульманских. Мы всегда его за это любили и не раз и прежде с братом Христо заходили к нему в гости, и всякий раз он нам открывал какую-нибудь тайну или историю рассказывал. Так и теперь. Сначала он стал говорить о крысах и о том, что один бей турецкий в городе умеет делать для них кушанье с ядом и выводить их; а потом рассказывал что на днях в Канее случилось. Были очень дружны между собою два турчонка. Один был побогаче, а другой победнее. Богатый был сын табачного торговца, а бедный служил в кофейне. Купеческому сынку было семнадцать лет, а кафеджй двадцать. Все, что у них было, они делили и жить друг без друга не могли. Потом поссорились; кафеджй (тот, который был победнее и постарше) выбранил того младшего всякими обидными словами и сказал ему: «Я больше знать тебя не хочу!» А тот от огорчения достал яду и отравился; он не мог без этого друга жить. Мать послала за доктором Вафиди; Вафиди пришел и вылечил его, и он теперь жив. Но родные его чуть-чуть было не убили другого турчонка, того, который в кофейне служил. Вафиди и его спас. Кафеджй не знал, что тот отравился и умирает; соскучился без него и пришел мириться. Входит и видит, что он лежит и около него мать и доктор, и все родные. Как только кафеджй вошел, все родные бросились и хотели растерзать его на куски; однако доктор успел его отнять и увел его оттуда.
Такую историю рассказал мне Саали. И когда он кончил, я подумал:
— Вот и моложе меня мальчишка, но отравиться не побоялся, когда его оскорбили. Отравлюсь и я!
Так я задумал и Христа-Бога совсем забыл. Утром, когда Саали собрался за провизией в город, я сказал ему:
— Принеси мне яду сильного для крыс. И я знаю, как отравлять их; я для них приготовлю кушанье.
Пока Саали уходил в город, я с его дочкой развлекался детскими разговорами; я эту маленькую Икбаль всегда любил; забавно было на нее смотреть: личико у нее было очень чорное и блестело так, как вот этот мой башмак, когда его чисто вычистишь; а зубы белые, как жемчужинки ровные... Превеселая была девочка и служить умела в доме как большая. Бей, хозяин Саали, ее тоже любил и подарил ей хорошее платьице, полосатое — белое с жол-тым. Я в нем ее и застал. Я с отцом говорю и слышу, что она мне шепчет: «Янаки, Яни!» — гляжу, она и стыдится так в углу, и ручками полы платьица держит и приподнимает их ко мне, то есть: «смотри, какое у меня платьице!» Ах, Аргиро, не могу я тебе сказать, как мне стало жалко тогда и девочки этой бедной, чорненькой, и самого себя, и я сказал себе: «надо скорей мне убить себя; все люди у нас надо мной смеются и считают меня теперь глупым: и поп Иларион, и соседки, и товарищи; и брат с Афродитой радуются моей глупости. Я так жить не могу. А все, что есть со мной теперь денег, отдам, когда буду умирать, этой маленькой Икбаль. Пусть она радуется! Ведь это приданое ей и счастие! И скажет после отец ее: „и в самом деле, Икбаль! Большое счастие ей было от этого христианина Янаки..." Пусть меня никто не жалеет; я зато этих бедных людей пожалею в смертный час мой!»
Когда Саали привез из города яду и отдал мне его, я сказал ему:
— Саали! Дай теперь мне воды. Я начну делать кушанье для крыс.
А он смеется:
— Посмотрю я, как ты это будешь делать!
И дочка говорит: «И я, папаки, буду смотреть!»
Я опять ему говорю: «Дай стакан воды». Он подал. Я высыпал яд и говорю ему еще: «Теперь сходи за хворостом, разведи огонь; я буду варить». Он вышел, а я выпил яд при девочке. Она на меня смотрит и говорит: «Пьешь?» Я говорю ей: «Так надо!» Как только я выпил его, зажгло у меня внутри огнем и что со мной начало делаться — я рассказать тебе не могу! Начало меня рвать ужасно и резать внутри, как ножами, и упал я на пол и стал кататься по полу и старался я не кричать, но не мог удержаться. Девочка заплакала, бежит и кричит отцу: «Папаки! Яни Полудаки умереть хочет!»