Виктор Эмский - Без триннадцати 13, или Тоска по Тюхину
О это "о"!.. Она ведь от меня, от Эмского, переняла это восклицание. Специфично-поэтическое. Милая, наивная!.. О, если б ты только знала, если б только представить себе могла!..
Строчки плывут в окаянных глазах моих, буквы двоятся...
- Ну да, ну да, - с присущей Тюхину способностью опошлить все на свете, шепчу я, - он же - свидетель, а свидетелей было принято убирать во все времена, не так ли, дорогая?
Она вздыхает:
- Ну а как же еще иначе, неисправимый ты мой! - две суровые складочки - знак равенства между мыслью и словом - возникли на ее чистом, как у подлинного революционера, лбу. - Время, Тюхин, такое: бескомпромиссное, не признающее сантиментов время. И для одних, в данном случае для нас, Тюхин, - оно время жить, ну а все остальные, прочие - это не более чем Померанцы... Нет, чувствую, тебе это не понять. Вы ведь все - которые оттуда, сверху - существа безнадежно ущербные. - Я настораживаюсь. - В вас уже напрочь отсутствует самое стержневое, Тюхин: классовый инстинкт. Вы, Финкельштейны, ни во что не верите: ни в настоящее, ни даже в Прошлое! Вы - циники, вы бессердечные циники, Тюхин!..
- Мы не циники, - мягко возразил я, улыбнувшись ей бледной, как у покойника улыбочкой, - мы не циники, драгоценная моя, мы - лирики по рупь сорок за строчку, с вычетом подоходного и за бездетность...
И тут она как-то особенно пристально посмотрела на меня, суровая и в то же время нежная, как сама Эпоха; она посмотрела мне прямо в глаза и тихо сказала:
- Ах, Тюхин, возлюбленный товарищ ты мой, только ее - только этой твоей лирики нам сейчас и не хватало. Как там у Эмского: "Покоя нет, пока покойник снится!.." - вот так она и сказала, вовеки незабвенная моя. И ведь что характерно - покоя нам в тот памятный августовский вечерок и впрямь не было!..
Сначала позвонил Кузявкин. Вежливо поздоровавшись со мной по имени-отчеству, он справился, не ломит ли у меня к непогоде перешибленная Афедроновым нога. Ах, значит, не ломит, - деланно обрадовался он, - тогда это - к нечаянной радости. Ждите...
Как стемнело, в окно постучал промокший под дождем Шипачев. Озираясь и шмыгая носом, он попросил этого самого... ну, сами знаете чего, только, упаси Бог, не из холодильничка, а прямо, товарищ Тюхин, из-под крана. Залудив кружку, он вдруг заговорил стихами:
- Любовью, гражданин Хасбулатов, дорожить умейте! - сказал он, и погрозив мне скрюченным от постоянного нажимания на курок пальцем, загремел вместе с мусорным бачком, на котором стоял.
Но самое поразительное произошло уже после отбоя.
Вам, должно быть, небезынтересно будет узнать, что этот самый отбой объявлял Городу по радио все тот же прапорщик Мандула. Весь день в репродукторе стучал метроном, а без одной минуты двенадцать - в 00.01 по местному, в эфире раздавался его голос: "Р-регион, атбой!". Так вот, не успела отзвучать долгожданная команда, как входная дверь со страшным треском распахнулась и на пороге возникла Даздраперма П., как всегда - в мокрой плащпалатке, но на этот раз еще и с огромным мешком на плече.
- Ие-ех! - крякнула она, сбрасывая двухсоткилограммовую тяжесть мне на ногу. - Это тебе, Тюхинштейн, от товарища майора Бесфамильного. Жрать-то, поди, хочешь?
Брюхо мое одобрительно буркнуло.
- То-то! Тут тебе эта, как ее... Ну, от которой пучит... Ну, в мундирах которая...
- Картошка?!
- Во-во, она самая. Жри от пуза, вражеский лазутчик! И шоб, когда опять ламбадировать будем, шоб никаких таких "чэпэ" больше не было!
- А ты?.. с нами, - не веря своему счастью, пролепетал вечно голодный Тюхин.
- Как же - разбежалась и нога в говне! - деликатно отказалась Даздраперма. Мало того, она достала откуда-то из-под юбки три буханки родимой нашей солдатской черняшечки, а когда я принял их в обе руки, воспользовалась моментом и дернула меня за... ну, в общем, за эти самые. И взгоготнула и, откозыряв, удалилась, хабалка пригородная!..
Ах, если б я и впрямь обладал волшебным даром болгарской бабушки Ванги, тем жутковатым талантом ясновиденья, который ненадолго заподозрил во мне слепец-провиденциалист Ричард Иванович! О, если бы!.. Ведь это именно она - эта вот эстонская, трофейная, да плюс наш, пропади он пропадом, - ржаной - переквашенный, плохопропеченный... О, Господи, Господи!..
А тот звонок, которого мы ждали, раздался минут на десять позже условленного срока.
- А вот это - он! - побледнела Идея Марксэновна.
Я, как и было договорено, метнулся к телефонному аппарату.
- Да, слушаю вас!
- Ку-ку... ку-ку... ку-ку, - трижды прокуковала кукушечка, не моя, не деревянная. И все. И пошли гудки отбоя, которые тут же прервались и послышался встревоженный голос Дежурного по Кухне:
- Шо?! Хто звонил?..
Я не стал лукавить:
- Кукушка, - честно сказал я.
- Карэло-хвынская, со снайпэрской гвынтовкой?
Я повесил трубку. Итак, Марксэн Трансмарсович Вовкин-Морковкин, таинственный свидетель и очевидец и мой, в некотором смысле, тесть дал знать, что будет ждать нас в три часа ночи в Таврическом саду у пруда.
- Ну что - пойдешь? - испытующе глядя на меня, спросила Идея Марксэновна.
- А то нет, елки зеленые! - с каким-то совершенно неестественным для покойника одушевлением ответил я.
Любите ли вы Невский проспект? Лично я терпеть не могу. Особенно днем, в часы пик, да к тому же в эту нашу с вами смутную, межеумочно-промежуточную, перед посадкой пришельцев из Светлого Будущего пору, когда и в троллейбус-то сесть нет никакой человеческой возможности. Тихая, почти провинциальная (чуть не обмолвился - провиденциальная!) Тверская всегда была ближе и роднее моему сердцу, хотя бы потому, что я бегал по ней, задрав штанцы, с железным обручем от пивной бочки на проволочном крючке. Бегал от тубдиспансера (на этом месте сейчас бывший ДПП) и аж до решетки сада - самого Таврического на свете... "Под ноги, под ноги гляди! Убьешься!.."
Бог ты мой, какие дивные, какие сентиментальные воспоминания обуревали меня, Тюхина, в ту памятную ночь! И хотя от нашего с Идусиком дома до сада, который здесь, в стране Четвертой Пуговицы, опутался колючей проволокой и - весь в часовых - стал резиденцией прапорщика Мандулы, Верховного Главнокомандующего Северо-Западного Укрепрегиона (ВГСЗУ), хотя идти от нас было всего ничего - ну минут десять прогулочным шагом - я, Тюхин, уже за час до назначенного срока не находил себе места: ходил по кухне, как по камере, заложив руки за спину, садился, вставал, заглядывал к Шизой: "Идусик, не опоздаем?"...
Идея Марксэновна, чистившая маузер, упорно отмалчивалась.
- Но там же охрана, сигнализация... Ты что, ты будешь снимать часового?.. А глушитель?! У тебя есть глушитель?..
Моя хорошая только презрительно кривила губки.
В 03.05, когда со всей очевидностью стало ясно, что мы уже опаздываем, то есть происходит то, чего я всю жизнь не терпел делать сам, а уж тем более - не прощал другим, она наконец передернула затвор.
- Что, встреча отменяется? - не выдержал я.
- Терпение, Тюхин! Выдержка, спокойствие и терпение, - засовывая маузер в кобуру, сказала Идея Марксэновна в кожаной тужурке, в косынке, в белых тапочках. И встала со стула и, посмотрев на будильник, нахмурила упрямые брови. - А вот теперь - пора! Заходи, Тюхин. Заходи и закрывай дверь на крючок.
И я зашел и закрыл. То есть сделал то, что делал каждый вечер, когда мы ложились спать (и оба - как выяснилось из телефонного разговора - с ужасом, потому что в одну не шибко прекрасную ночь я вдруг обнаружил, что ее интимное местечко крепко-накрепко зашито суровыми нитками, как были зашиты злосчастные глаза Ричарда Ивановича...).
Итак, я зашел в ее светелку и закрыл дверь на крючок. На будильнике было 03.03. Идея Марксэновна подошла к окну, стекла которого, как вы помните, были выкрашены белой больничной краской, она щелкнула задвижечкой и открыла ставни на себя.
В лицо пахнуло сыростью. Она вылезла в окно и снизу, из темноты, протянула мне, курослепому, руки:
- Спускайся, тут невысоко.
Осторожно нащупывая ступеньки, я слез на землю. Тут как раз взлетела осветительная ракета, я огляделся и в очередной раз не поверил глазам своим.
Окно, из которого я только что выбрался, каким-то совершенно необъяснимым образом превратилось в окошечко строительного вагончика на колесах. Заляпанная известкой стремянка была приставлена к нему. Вагончик, покосившийся, с выломанной дверью и весь издырявленный пулями, стоял в бурьяне, в двух шагах от водоема, узнать который не представляло ни малейшего труда. Это был пруд Таврического сада. В трепетном свете ракеты я узнал и контуры дворца за ним, и деревянный мостик, тот самый, с которого в детстве кормил уток. Дул ночной, пахнущий Охтинским химкомбинатом, ветер. Шуршала мокрая листва чудом уцелевших деревьев. Когда мы переходили мостик, сырую тьму вспорола еще одна "свечка". Ракета с негромким шпоканьем вспыхнула над развалинами кинотеатра, я споткнулся, ухватился за перила и... обмер. Широко раскинув руки, он лежал на воде лицом вверх, уже вздувшийся малость, все в том же черном фраке, в бабочке, все такой же безглазый, только теперь уже и без усов. Один из моих обидчиков - брат-близнец Брюкомойников был мертв.