Владимир Максимов - Баллада о Савве
- Ишь ты, - мастер, ища сочувствия, оглядел братию, - видать, битый.
Савва в долгу не остался:
- Битый, мятый, колотый. Пробы ставить негде.
- Я же говорил, - победно засуетился Зяма, - люкас парень. Свой в доску.
- Тогда, - мастер поднялся, и кожаное полупальто на нем заскрипело, и только тут стало видно, что он плотно и устойчиво пьян, - давай, братва, за дело. Сейчас кирпич в станице на вес бриллиантов. Выдай ему, Валет, пару рукавиц.
Мастер вышел вслед за всеми и, покачиваясь, остановился у порога, хмельным взглядом пошарил по двору и жалобно окликнул братву:
- А Дуська где? Где ее, суку, черт носит? Зяма, разыскать!
Тот, что был в чунях на босу ногу, ответил за всех:
- Она, мастер, на озере, с бельишком возится. Позвать, что ли?
Нетвердым шагом мастер подошел к Зяме, взял его под подбородок и, посмеиваясь одними губами, проговорил:
- А рази я тебя, Валет, просю? Нет, я не тебя, Валет Валетыч, просю, я вот его просю. Пускай он сходить. Ведь промеж них любовь, я так думаю. Ему и книги в руки. А то мне побаловаться опять же страсть как хочется. Моя-то на сносях...
Зяма вертелся на месте, пытаясь высвободить подбородок, но культяпистые мастеровые пальцы все ухватистей всасывались ему в кожу.
- Я вас, шпану посадочную, научу меня уважать... Так пойдешь, милок? Пойдешь, а?
Зяма наконец вырвался и, отскочив шагов на пять в сторону, выпалил захлебывающимся полушепотом:
- Ладно, мастер. Я схожу, мастер. Сам знаешь, податься мне некуда... Я схожу, схожу... Только, когда набалуешься, вспомни: у меня к тебе разговор будет.
Валет снова сказал:
- Давай позову, мастер.
- Цытъ, москаль!.. Пусть сам идет.
- Ладно, мастер, я таки иду, - Зяма уже шел к озеру, но шел странно боком этак, словно боясь или не смея повернуться к борову спиной. - Ты хочешь наплевать мне в душу. Ты очень хочешь наплевать мне в душу, но только я ее выхаркал вместе с кровью... Да, мастер, выхаркал...
Спускаясь к озеру, он все еще оборачивался, оборачивался и все что-то говорил, говорил, но его уже не было слышно. Все смотрели ему вслед и молчали, тяжело молчали, угрюмо. Только пьяно похохатывал мастер да беззвучно шевелились иссиня-белые Степановы губы.
- "Да, - подумал Савва, прикидывая обстановку, - дела".
VIII
Сашка бредил. Бредил вот уже третью ночевку подряд. Из отрывистого, горячечного шепота татарина Савва примерно воспроизвел в воображении цепь событий, каковая привела Сашку за колючую проволоку. И ему сделалась вдруг понятной и оправданной горькая ожесточенность товарища. Словно вспышка спички в кромешной темноте, когда освещенный пятачок земли вбирает в себя целый мир, Саввино сознание озарилось истиной, что существует предел человеческому терпению, переступив который человек становится прав во всем, что бы он ни совершил. Наверное, именно ощущение этой своей правоты и помогало тщедушному южанину вставать всякий раз после ночлега и, не жалуясь, не ропща, идти за ним - след в след - от стоянки к стоянке.
"Только бы дотянул до Камней, - думал Савва, - только бы дотянул. Там будет легче. Там - тепло, там - выпасы. Оленьей кровью отпою. Вылежится".
Он встал, встряхнул бушлат, накрыл им спящего и, выплеснув вчерашний кипяток из котелка, двинулся к берегу. Над подсвеченной незаходящим солнцем Куранкой дымилась студеная паутина. Стояла такая оглушающая тишь, что даже прикосновение котелка к вороненой матовости воды слышалось чуть ли не взрывом.
И в это мгновение ясной, очищающей тишины Савву ожгло острое ощущение своей кровной принадлежности к ней и ко всему, что сейчас было ею исполнено. Ему стало жутко только от одного предположения очутиться когда-нибудь вне всего этого... Савве сразу же вспомнилось все оставшееся у него позади...
Во всю длину полукилометровой дороги от рабочей до жилой зоны друг против друга стояли "Газы". "Газы" стояли носами к жилой зоне и, мелко трясясь, пофыркивали, будто продрогшие лошади. Между ними, выхваченные из темноты светом фар, хлюпали по весенней стлани молчаливые колонны. Под ознобливой изморосью, тускло блистая, плыли сквозь неверный свет шапки и ватники. Где-то в самом хвосте молчаливого шествия, резко и отрывисто, с коротким подскуливанием взлетал и тут же захлебывался в плотном воздухе надрывной собачий лай. А колонны хлюпали и хлюпали по жидкой стлани - молчаливые и целеустремленные. Казалось, через поднятый к низкому небу лес, едва светясь, ползет какое-то огромное темное чудо. Савве приходилось ходить крайним в шеренге. Нога его то и дело соскальзывала с узкой стлани и почти по щиколотку погружалась в липкое месиво обочины. Ботинок набух холодной жижей, и нога оттого тягостно и ломко ныла. По въевшейся из года привычке, идя, он отсчитывал шаги.
О Господи, сколько раз Савва мысленно убеждал себя: завтра, завтра, завтра. Но завтра наступало, а он так и не решался. Это не очень просто переступить черту, за которой ты становишься изгоем на своей же земле. Ему стоило только подумать об этом - и смутное томление враз охватывало его, и сердце начинало биться глухо и ноюще, как при спуске на качелях.
Всякий раз, вышагивая через лес и по привычке отсчитывая шаги, Савва решал: завтра. Завтра - или уже никогда. Никогда более он не найдет в себе силу преодолеть это вот властное и день ото дня растущее чувство страха перед неизвестностью, не сможет, не сумеет разорвать темь перед собой. А тогда наступит самое страшное, что может быть в его положении, - привычка. Привычка и равнодушие. Он намеренно гнал от себя мысль о том, что ждет его там - за стеной лиственниц, у моря. Будь что будет! Иначе сколько же еще сможет он, его тело, его мозг, нервы выдержать этой вот дороги, этой измороси, этого пронзительного безмолвия? Он придумывал самые хитроумные варианты; прикидывал, подсчитывал. Голодая, обменивая пайки на вещи и деньги. Но как только доходило до дела, Савву оставляла решимость. И снова надежда гнала его в барак, на нары, и он пластом валился на них и засыпал сном, тревожным и зыбким.
А на следующий день он снова всматривался в ночь и с мучительной нерешительностью думал о том, что хорошо бы вот сейчас оказаться там, в темном провале между зоной и последней машиной, и пойти лесом куда глаза глядят, безо всякой цели, просто затем, чтобы ощутить хоть на минуту, хоть на мгновение ту неповторимую радость простора, ту блаженную раскованность, о которой он грезил в самых счастливых своих лагерных снах.
Но теперь, когда Савва наконец нашел в себе силы вырваться из-за колючки и пойти той одной ему известной и, казалось бы, досконально продуманной дорогой к своему спасению, в нем вдруг, словно первый побег в мае, выбилось и озарило душу долгое сомнение. И, пожалуй, только сейчас он в полной мере осознал, понял, почувствовал, что привязывало к этой земле и веру взыскующего Кирилла, и обделенную любовью Васёну Горлову, и обойденного долей татарина. И Савве почему-то стало жаль себя, жаль своего одиночества...
Когда Савва вернулся, татарин уже ворожил у вчерашнего пепла, раздувая огонь.
- Замерз?
Сашка исподлобья взглянул на него и снова занялся своим делом:
- Не горит, отсырело все за ночь.
- Дай-ка я.
- Я сам.
Желтый язычок пламени пробился наконец сквозь горку веток и сразу же весело ударил вверх и обхватил жестяное дно котелка.
- Скоро Камни, - сказал Савва, ссыпая в воду ровно две горсти остаточного пшена. - Мелеет река.
- До твоих Камней как до того света, - в который раз уже за время пути повторил Сашка и сплюнул в огонь. - Видно, они к самому полюсу подались... Посоли: закипает...
- Мелеет, говорю, река, - значит, скоро.
- Оттуда тоже переть да переть. Надо мне было к Салехарду подаваться.
- Пропал бы, тайга - это тебе не ботанический сад: в трех соснах помрешь. А и вышел бы - все равно у Салехарда взяли, там заслоны.
- Проскочил бы.
- Я не неволил.
- А тебе что тут делать? Не отсидишься: продадут. Теперь такой народ пошел - за копейку родную маманю спустят на толкучке...
- Я и не думаю отсиживаться. Окрепну только, силу верну.
- И куда?
- Да хоть к черту на рога. Есть у меня план... Навигация откроется - с первым загрансудном уйду... Нет здесь мне жизни.
Впервые за все их знакомство Сашка посмотрел на него в упор - долго и вопросительно.
- Хозяин-барин. Только я на ихнего брата в Сочах обсмотрелся. Ходят, рожи жирные, смотрят, как хряки на птичник. Двугривенный даст - словно пуд золота отвалит. Зверьем от них прет, даром что одеты... Мне бомбардир один, Васюта Шухер, песню, помню, пел: "Не хочу твою хваленку, ты мне дай мою хуленку". И лопочут опять же не по-нашему. К примеру, он тебя гадом обзовет, а ты - ни бу-бум... Смотри, только я не советую. Уж лучше снова в зону.
Савва смолчал. Слишком уж крепко, до малых подробностей все взвешивалось им, прежде чем он укрепился в своем намерении, чтобы какие бы то ни было речи могли изменить его решение.