Николай Кононов - Нежный театр (Часть 1)
Как ни странно, уйти из жизни мне всегда хотелось после стократного погружения в погреб, где я укладывал в ненасытную бочку жесткие томаты под руководящие вскрики жены и тещи. Я клал их слой за слоем. На сухую клеверную подушку, подсохшую листву смородины (непременно черной), вставлял вертикально прутья хрена, сорил зубчиками чеснока, раскидывал лавровый лист, горошины перца, уминал зонтики укропа, вислые плети чуть подпаленной конопли и далее, что называется, по вкусу. В конце концов я увлекался и забывал все на свете. Целесообразность и ритм этого бреда меня завораживали.
Потом мне спускали на веревке десятки ведер сладковатого рассола, где не было ни капли уксуса.
Потом я получал булыжники для гнета27.
Потом в погреб опускалась жена принять мою работу. Это было обычной уловкой, так как в подполье ее настигал страстный позыв. Я не знаю, что ее заводило - красное зарево томатов, их литые объемы или прель глубокой земли, восходящая из откинутой створки. Я уверен, что она готовилась к этому загодя. Ведь до меня доносился призыв свежести вместе с очередным ведром томатов. Словно меня настигало любовное письмо, как дикаря каменного века, когда еще не было ни криптограмм, ни символов. Только урчание и миазмы. И вот бодрящий дух доносил, что она, моя совсем разволновавшаяся, с сотым ведром, непременно спустится вниз, переступая над моей головой почти по вертикальной лестнице, - я должен был ее галантно поддерживать. Мои объятия, в которые она вскальзывала, спрыгивая с двух последних поперечин, переполнялись теснотой ее тела, и я ловил главное качество ее женственности. Эфемерность, томление, изменчивость? Не знаю. Я вообще знал про нее мало. Я просто соответствовал тому, кто должен был действовать вместо меня, тому, кому и знать ничего не следовало.
- А смороду он лужил? - захлебывалась с эмпирей теща, именуя меня в торжественном третьем лице, будто меня уже не существует. - Лужил смороду-то он, погляди, доча, а хрен?
Теща тихонько блажила, гулила, попискивала, перебирая ингредиенты. И двусмысленность и непристойность их имен была несомненна. Ей нравилось их твердить, проглатывать перед тем, как сказать.
- Мам, да ты не спускайся, ухх... да круто тут, убьешься, сама там все устрою. Ложъл он, ложъл, - возвещала жена из подполья тугим голосом. Якобы пристрастно проверяя меня28.
Ее высокий тон восходил отвесно вверх - жгутом перекрученного желтого трикотажа. Желтого - оттого, что модальность ее тона была по-девичьи высока и красива. Жена не менялась этой страстной канареечной частью своего девичьего голоска. Такого тугого, будто его в две руки выжимали над чашей.
Этой блудливой двурукой чашей был я, присевший на корточки под ее разведенные мягкие бедра, как Полифем на знаменитом лореновском пейзаже, уткнувшись носом в надушенные завитушки облаков. Нимфы выглядывали из-за кустов. Мне, надо признаться, тогда нравился этот стиль. В нем было что-то древнее, архаическое, искреннее и простое, - это было совсем не похоже на побоище торопливых любовников и шуструю ловитву оргазма. Какое-то начало компромисса. Отсветы обоюдности. На подступах к благодати, - всего несколько минут, пока я, ну понятно что... и пока, исходя, она надсадно общалась со своей неотлучной матерью. Из земляной утробы, со дна древней норы. Прелестно проглатывая пригоршни гласных:
- Угу, мма, ухуу, мам...
Теща, кажется, понимала эту игру, ей не могло не передаться то, что происходило в двух метрах под нею, обходящей отверстие погреба по периметру. Подол ее метался в проеме, как стяг.
- Чё, доча, чё сказала-то?
Ответа не было.
Мне тоже полагалась порция ласк.
Мне казалось, что я старался для обеих.
О, на эту катавасию у меня уходил целый библиотечный день, обычно принадлежавший Любови, Любе, моей детской Бусе, моей, как она заговорщицки именовала себя, "полюбовнице". Моя тускло-двойная жизнь продолжала сочиться по-прежнему. Я, не предпринимая ничего, только ухмылялся, ну лишь мышцами рта с внутренней стороны, и плавно уворачивался от острых углов.
Когда-то дал себе слово расстаться с ней. Но не так-то легко было это сделать. Она и знать ничего не хотела.
- А разве я тебе хоть чем-то мешаю? - спросила она с простодушным удивлением после моей благородной тирады.
- Нет, совсем наоборот.
И я легко чмокнул ее. Не знаю за что - за бескорыстие, за легкость, за то, что довольствуется малым. Боже мой, разве я мог кому-то дать много?
Эта раздвоенность поначалу мешала, и я решил свое бытие упростить, сделать его плоским, простым и однозначным. Невзирая ни на что.
Но скоро стало понятно, что она, то есть моя Буся, может наложить на себя руки, и эта трезвая мысль вынудила меня оставить все по-прежнему. Тем более, что она не ревновала меня к жене, ни о каких подробностях меня не расспрашивала и жила только моим детским прошлым и историей наших отношений. Все должно было окончиться само собой. Но кто знал, что это самое "все" затянется на всю ее жизнь.
Мои попытки осуществить перемены стоит описать. Как не тускнеющее от времени, грустное и сумрачное предание.
Сначала я перестал к ней заходить. Как бы из-за цепи несовпадений наших свободных дней. А потом - потому, что решил все навсегда прекратить. Вроде заболел. Связь ведь была односторонняя. Разыскивать меня, звонить мне домой она никогда не смела.
Прошло время. Месяц, два, три... Но однажды мне стало казаться, что вот уже несколько недель по улицам кто-то ходит за мной. Почти след в след. Близко. Странное чувство, от которого избавляются, нахмурив ни с того ни с сего посреди безоблачного дня лоб, передернув плечами, хотя никакой внезапный сквозняк не холодит спину. Нет, это была не кажимость, а что-то другое - смутное, но мешающее. Как заусеница. Но во мне, внутри меня. Пока не заденешь - ничего не чувствуешь. Но вот я стал чему-то внимать спиной, тем местом, где сходятся лопатки. Словно в меня кидали легкие маленькие валенки. Самого крошечного размера. И еще - почуял эфемерный ожог чуть выше, где шея становится затылком. Там, где он начинается. Испытывал внезапную остроту, словно мне только что опасной бритвой решительно поправили стрижку.
Сначала я это списывал на угрызения совести, но легко оправдывал себя женитьбой (в сущности, только лишь из-за беременности) и новым раскладом своей жизни, новым равновесием, где Бусе места не оставалось. Да-да, именно из-за равновесия, с таким трудом обретаемого мной.
Но из-за того, что мне только помнилось, из-за мифического взгляда несчастной Буси, каким-то образом выследившей меня, менять траекторию пути и прятаться в кафешках, рюмочных и магазинах мне совсем не хотелось.
Но все-таки однажды я ее увидал. Как промельк. Меня поразило, что я увидел и признал ее как стремительную схему, как скверный конспект моей прошлой Любы. Заострившуюся, резкую. Подурневшую. И я не попал в свой прежний оптический фокус, и мои сухие глаза заслезились.
Сначала в большой зеркальной витрине смутным боковым зрением, как быструю карикатуру. На самой периферии стекла. В том, что я признал именно ее - по световому промельку, по туманному кивку ничейного отражения откуда-то изнутри моей совести, - было нечто от глумления. Я ведь совсем не хотел ее видеть. Она словно мутировала в эту случайность из себя прежней, меняя проекцию моего детского прошлого, причастного ей.
А потом... Когда в большом магазине одежды "Синтетика" (чудная новина тех лет), куда я однажды нечаянно забрел, словно влекомый статическим зарядом, кто-то скользнул в примерочную кабинку отдела женского платья29.
И вот среди ярых облачений, опасных, как огонь на сеновале (в отличие от тусклых, как старое пепелище, мужских), я шагнул к только что занавешенной примерочной кабинке. Фирменная эмблема комбината плащевых тканей колебалась, будто там дышали носом, зажимая рот. Я моментально опознал ее, эту дыхательную машину, по ритму. Да-да, по ритму - ее бесшумного дыхания, как во время нашей близости. Мгновенно увидел и ее сквозь непроницаемую тряпку. Какие-то мелкие туфли снизу. Кажется, раньше таких у нее не было. Я на миг заколебался.
- Там занято, мужчина, и вообще это тут вам женский отдел! - злобно возвысила на меня голос деваха в форменном комбинезоне, она даже зло шагнула на меня.
- А я ищу, знаете ли, самый яркий подарок, - громко ответствовал я.
Я отдернул шторку.
Ничего не произошло. Волны не расступились.
В перекрестье трех узких зеркал стояла маленькая женщина. Я увидел сразу трех себя, взирающих на нее со всех сторон. Она плотнела в фокусе, заслонив сумочкой лицо. Она ожидала удара от своего отражения. Прямо по глазам, носу и рту. Трижды. Она так высоко подняла руку, что в пройме блузки я узнал ее темную подмышку. "Какая-то детская, класс седьмой", - сказал я сам себе в сотую долю секунды. Вид этой подмышки все и решил. На меня нахлынуло что-то. И я, кажется, нечто знал про это. Легчайшая черная штриховка.