Ирина Грекова - Фазан
Мама уже вышла из больницы и была худенькая-худенькая, худее Вари. И ростом уменьшилась. И личико обтянулось. Решили раз и навсегда больше не разлучаться. Никогда в жизни. Что бы ни было. Пускай голод, пускай что угодно! Но жизнь понемногу уже налаживалась. И вода шла, и свет был. Приближался нэп.
16
Очень быстро он воцарился, нэп. Отовсюду полезли ростки частной инициативы. Обнаружились какие-то дельцы с припрятанными царскими золотыми десятками. В городе, еще не пришедшем в себя после разрухи, как грибы, как ведьмины круги, появились частные лавочки, засверкали витрины. В некоторых была выставлена еда. Больше всего поражали пирожные: люди забыли, что они существуют. Пухлые, жирные, аппетитные, с глазурью, с кремом... Ловкие торговцы делали свой бизнес на людском голоде. На жадности к непривычной, роскошной еде...
"Конкурс едоков" было написано крупно в одной из витрин. И помельче: "Милости просим!"
Условия "конкурса" такие: кто одолеет за один присест двадцать пирожных, может вообще ничего не платить. Возьмется, но не справится с двадцатью - плати за каждое. Многие попадались - платили. Никто, кажется, не съел двадцать.
Ему казалось, что он съест и двадцать, и тридцать, и сколько угодно. Лишь бы допустили! Явился в кондитерскую, предложил свою кандидатуру. Высмеяли, выгнали. Обозвали голоштанником. Надолго осталось в душе оскорбление.
Витрины, пирожные, а дома по-прежнему бедно и скудно. Одно только изменилось: иногда к обеду мама готовила мясо - конину. Сладковатую, непривычную, но очень вкусную. Все равно вечно был голоден. В воображении - еда, еда!
А кругом - вовсе уже непонятное. Роскошь, богатство. Рысаки под синими сетками. Нэпманы в котелках. Их жены с маскообразными, густо запудренными лицами. На белом фоне - немыслимо яркий, кровавый рот. "Мишень для поцелуев", как было сказано в одной из парфюмерных реклам. Все это пило, ело, веселилось, танцевало под звуки разухабистой музыки. Из дверей ресторанов, откуда одуряюще пахло жареным, "вышибалы" выталкивали пьяных. Один раз он Видел, как буянил "вышибленный", как упал мордой в грязь, как высыпались у него из кармана денежные купюры, "червонцы". На одну из них он украдкой наступил ногой, хотел было подобрать и скрыться. Но швейцар-вышибала стукнул его кулаком в челюсть, сказал: "Проваливай, шибздик!" - и прибавил кое-что покрепче. Опять оскорбление, опять ненависть.
Он ненавидел нэп. При военном коммунизме было всем одинаково плохо. При нэпе убивало неравенство. Чем я хуже других?
Семья держалась на маме, а на чем она сама держалась, неизвестно. Тяжелое заболевание сердца. И все-таки учительствовала в школе и сверх того давала уроки музыки нэпманским дочкам. Уроков было мало, платили за них гроши. Трудно ей было, и реже слышался ее светлый смех. А он, почти уже взрослый, сидел на ее шее! Чуть-чуть прирабатывал, по малости монтерил, но что это давало? Сущие пустяки. Заработанные деньги не все отдавал маме, нет. Иногда покупал, мерзавец, плитку шоколада и съедал ее сразу, изнемогая от счастья. Ни с чем не сравнимое счастье от сладкого, когда голоден. Пьяница не так наслаждается водкой...
Начал промышлять и по-другому - на лампочках. Тогда лампочки на лестничных клетках заключались в проволочную сетку, чтобы не сперли. Страховали, как и многое другое. Ложки в столовых приковывали на цепь. На мисках делали надпись: "Украдена там-то..." Он приспособился снимать с лампочки сетку кусачками. Три-четыре движения - и готово! Добычу продавал на толчке. Деньги иной раз отдавал маме: "заработал", а нередко и на себя тратил, на то же сладкое...
В сущности, "уже да"... Один из признаков, что "уже да", - музыка от него отдалилась. Иногда вечером мама садилась за пианино. Те же звуки, что когда-то доводили до слез, теперь стукались в закрытую, черствую душу. "Сыграй и ты, Федя", - просила мама. Но он теперь за пианино почти никогда не садился. Он переживал свою весну - бурную, вздорную. Она не "шествовала, сыпля цветами" - какое там? Она его ломала, крутила.
17
Незадолго перед тем их, как это тогда называлось, "уплотнили". Город бурно заселялся, жилья не хватало. И у них, Азанчевских, из четырех комнат изъяли две.
Не то чтобы им очень были нужны эти две комнаты - из-за отсутствия мебели они стояли почти пустыми, хотя одна и называлась "столовой". Страшновато было пускать чужих людей.
Вселили семью из трех человек (хорошо, что не больше!). Какой-то деятель новой культуры по фамилии Пенкин, белый и кислый, как плохо взошедшее тесто, с женой Валерией Тихоновной и дочкой Зоей. После уплотнения мама с Варей заняли комнату побольше, а он - маленькую. Ничего, понемногу привыкли к жильцам. Жили мирно, даже с мелкими друг другу одолжениями: пару картофелин, ложку соли... По вечерам Валерия Тихоновна приходила к маме жаловаться на жизнь.
Это была неработающая, полная, крупная дама с золотыми зубами и вечно болтающейся у нижней губы папиросой "Сафо" ("А вот кому Сафо толстое!" кричали на улицах мальчишки, продававшие папиросы россыпью, поштучно). А дочка Зоя - его ровесница, совсем на мать непохожая, даже странно, что у нее родилась, - была тоненькая, узкая, эфирная блондинка с вздернутым носиком. Полупрозрачная, не шла, а витала. Какой-то прохладный, маленький ветер следовал за ней по пятам.
Так вот, об этой Зое с некоторых пор стал он исступленно грезить по ночам, ворочаясь на старом, продавленном диване, боясь звоном пружин разбудить маму. Но она спала крепко, умученная службой, хозяйством, уроками Варю нельзя было разбудить даже стрельбой из пушек. А он не спал, сходил с ума, думая о Зое. Сам не понимал, что ему было нужно. Раздавить ее, уничтожить, чтобы не ходила, таская за собой ветер? Когда становилось совсем уже невмоготу, он вставал с дивана и ложился голым телом на голый пол. Куда было девать себя, куда?
Так промучился он всю весну. Он все еще учился в школе, но это мало его заботило. Отметки были отменены (наследие прошлого!), вместо них какие-то характеристики. Он знал, что так или иначе свою получит. Какое там ученье? От этих ночей можно было сойти с ума. Из раскрытого окна тонко дуло прохладой. Одуряюще пахла молодая листва, скрипели грачи, а может быть, звезды. Весь мир полнился звоном, как натянутая струна. Зоя, Зоя! кричало в нем. Это не любовь была - скорей ненависть.
Однажды утром, вконец обалдевший после такой ночи (даже в школу не пошел!), он вышел на кухню, чтобы облить голову под краном: болела отчаянно. Там была Валерия Тихоновна, разжигала примус. В квартире тихо: мама на службе, Варя и Зоя - в школе. Звенело в ушах.
Валерия - толстая, с бугристой родинкой на складчатой шее - разжигала примус; у нее не получалось. Он смотрел на нее с презрением: баба!
- Помоги мне, красивенький, - вдруг попросила она. Странным голосом. Стало ему жутко. Не чуя под собой ног, взялся за примус. Так и есть, засорен. Прочистил иголкой. Подкачал насос. Брызнула струйка, заполнила чашечку под горелкой. Теперь надо было поджечь керосин, но он почему-то не мог. Все качал и качал. Лилось через край, на стол, со стола на пол... "Хватит!" - просила Валерия Тихоновна, удерживая его руку, а он все качал. "Хватит, ну хватит!" Рука у нее была сильная, широкая. Он перестал качать. И вдруг, сам не зная как, очутился в комнате Пенкиных, бывшей столовой. Все та же печка - коричневая, с рифлеными изразцами - стояла в углу. Кроме печки, все было другое, всего было много. Кровать за ширмой, зеркало, тумбочки, картинки на стене, зеленые занавески с шариками по краю... И вдруг все это - печка, ширма, кровать, шарики - стало медленно и неотвратимо вращаться. У Валерии Тихоновны было злое лицо, и оно тоже вращалось...
Вот так, значит, он потерял невинность (глупое слово!). Сколько было у него потом женщин, девушек, вдов, мужних жен... Но уже ни разу ничто не вращалось. Трезво и точно шел он к своей цели, зная, что ему нужно, и получал именно это. Только с Лизой было иначе. Но о Лизе - потом. Впереди еще не одна ночь.
Валерия Тихоновна была немолода, толста и истерична. "Шесть пудов истерик", - называл он ее про себя. Любила в интимные минуты поговорить. Сыпала уменьшительными. Она его раздражала. Он стыдился этой связи, но она была удобна. Кончились мучительные ночи со скрипом звезд, холодом голого пола. Мечты о Зое потускнели, выцвели.
От Валерии Тихоновны он впервые узнал, что красив, осознал свою красоту. "Да ты посмотри в зеркало!" - сказала она. Он посмотрел и увидел себя - с копной густейших темных волос, с огромными хлопающими ресницами, с молочно-лунной бледностью тонко очерченного лица - и понял, что в самом деле красив...
"Посмотрела бы она на меня сейчас", - думал с каким-то злорадством Федор Филатович. Но Валерии Тихоновны, поди, давно уже нет в живых, раз и он, настолько моложе ее, - старик.
...А к Зое он тоже однажды пришел, зная, что ему надо. И получил свое. Только длилось это недолго: был скандал, истерика Валерии Тихоновны, от папы-Пенкина все скрыли, а Зою спешно выдали замуж за какого-то военмора.