Максим Горький - Том 7. Мать. Рассказы, очерки 1906-1907
Она вошла и сквозь ресницы взглянула на мою фигуру глазами знатока мужчин.
— Вы говорите по-французски? — спросила она, отвечая на мой поклон жестом актрисы, которая давно уже перестала играть роли королев.
— Нет, сударыня, я говорю только правду! — ответил я.
— Кому это нужно? — спросила она, пожимая плечами. — Кто это слышит? Правда даже в красивых стихах никому не приятна…
Подойдя к окну, она приоткрыла гардину и тотчас же отошла прочь.
— Они всё ещё шумят там, на улице? — сказала она недовольно. — Вот дети! Чего им нужно? Не понимаю! У них есть республика и кабинет министров, какого нет нигде. Один министр был даже социалистом, — разве этого мало для счастья народа?
И, капризно закинув голову назад, она добавила:
— Не правда ли?.. Впрочем, вы пришли говорить…
Она подошла, села рядом со мной и, с фальшивой лаской взглянув в мои глаза, спросила:
— О чём мы будем говорить? О любви? О поэзии? Ах, мой Альфред Мюссэ!.. И мой Леконт-де-Лиль!.. Ростан!.. — Глаза её закатились под лоб, но, встретив зубы немца над головой, она тотчас же опустила их.
Я не мешал ей красиво болтать о поэтах, молча ожидая момента, когда она заговорит о банкирах. Я смотрел на эту женщину, образ которой все рыцари мира ещё недавно носили в сердцах. Её лицо теперь было нездоровым лицом женщины, которая много любила, его живые краски поблекли, стёрлись под тысячами поцелуев. Искусно подведённые глаза беспокойно бегали с предмета на предмет, ресницы устало опускались, прикрывая опухшие веки. Морщины на висках и на шее безмолвно говорили о бурях сердца, а зоб и толстый подбородок — об ожирении его. Она обрюзгла, растолстела, и было ясно, что этой женщине теперь гораздо ближе поэзия желудка, а не великая поэзия души, что грубый зов своей утробы она яснее слышит, чем голос духа правды и свободы, гремевший некогда из уст её по всей земле. От прежней грации и силы её движений осталась только привычная развязность бойкой бабы, торговки на всемирном рынке. И обаяние великой героини на поле битв за счастье людей она теперь противно заменяла кокетством старой дамы — героини бесчисленных амурных приключений.
Она была одета в тяжёлое, тёмное платье, украшенное кружевами, которые напоминали мне об окиси на статуе Свободы в Нью-Йорке и о клочках симпатий, разорванных изменой Духу Правды.
Её голос звучал устало, и мне казалось, что говорит она только для того, чтобы позабыть о чём-то важном, честном, что иногда ещё колет острой иглой воспоминаний её холодное, изношенное сердце, в котором ныне нет больше места для бескорыстных чувств.
Я смотрел на неё и молчал, с трудом удерживая в горле тоскливый крик безумной муки при виде этой жалкой агонии духа.
Я думал:
«Да разве это Франция? Та героиня мира, которую моё воображение всегда рисовало мне одетой в пламя ярких мыслей, великих слов о равенстве, о братстве, о свободе?»
— Вы невесёлый собеседник! — сказала она мне и утомлённо улыбнулась.
— Сударыня! — ответил я. — Всем честным русским людям теперь невесело в гостях у Франции.
— Но почему же? — фальшиво улыбаясь и удивлённо подняв ресницы, спросила она. — В моём Париже все веселятся… все и всегда!
— Я это видел сейчас на улицах… так веселятся и у нас в России. Кровавая игра солдат с народом — любимый спорт царя России, вашего друга…
— Вы — мрачный человек! — заметила она с гримасой. — Когда народы требуют всего, что имеет король, — король не должен отдавать им даже того, что может… Так рассуждали короли всегда. Почему они будут думать иначе теперь? Нужно проще относиться к жизни. Вы не старик ещё — к чему уныние? Когда человек способен любить — жизнь прекрасна. Конечно, Николай II — он… как это сказать? Он очень поддаётся влиянию дурных людей, но — право, это добрый малый… Ведь вот он дал же вам свободу?..
— Мы взяли у него её ценою тысяч жизней… И даже после того, как она была вырвана из его рук, — он требует в уплату за неё ещё и ещё крови. Он хочет, чтобы мы отдали назад эту милостыню, которую он подал под угрозой… И вот теперь вы дали ему денег, чтобы он отнял её…
— Ах, нет! — возразила она. — Он не отнимет, поверьте мне!.. Он ведь — рыцарь и умеет держать слово. Я это знаю…
— Вы понимаете, что дали деньги на убийства? — спросил я.
Она откинула голову в тень, так, чтобы не было видно лица её. Потом спокойно сказала:
— Я не могла не дать. Он, этот Николай, единственный, кто может мне помочь, когда вот этот рот захочет откусить мою голову.
Улыбаясь, она указала на потолок, где декоративно блестели зубы немца.
— Эта жадная пасть, говоря правду, немножко развращает меня. Но — что же делать? И, наконец, в разврате не всё противно…
— Вам не противно опираться на эту руку, всегда по плечо покрытую кровью народа?
— Но — если нет другой руки? Ведь трудно найти руки короля, чистые от крови народа. Сегодня они таковы, а что будет завтра? Я женщина, мне нужен друг. Республика и азиатский деспот, дружески идущие рядом по земле… конечно, это не красиво, хотя оригинально, не так ли? Но вы не понимаете политики, как все поэты… и революционеры… Где политика, там уже нет красоты… Там только желудок и ум, который послушно работает для желудка…
— А вам не кажется, что золотом, которое вы дали этому царю, вы задавили честную славу Франции?
Она посмотрела на меня широко открытыми глазами, усмехнулась и облизнула накрашенные губы кончиком острого языка.
— Вы только поэт! Это — старо, мой друг! Мы живём в суровое время, когда хотя и можно писать стихи, но быть во всём поэтом — по меньшей мере непрактично!
И она засмеялась смехом превосходства.
— Мои Шейлоки сделали, мне кажется, порядочное дело! Они содрали с вашего царя процент, который равен трети его кожи!
— Но ведь, чтобы уплатить такой процент, царь должен будет содрать с народа всю кожу!
— Конечно… то есть вероятно! Но как же иначе? — спросила она, пожав плечами. — Правительства делают политику, народы платят за это своим трудом и кровью — так было всегда! К тому же я — республика и не могу мешать моим банкирам делать то, что им нравится. Только одни социалисты не в состоянии понять, что это нормально. И всё так просто… Зачем портить себе кровь, восставая против здравого смысла? Мои Шейлоки дали много и должны дать ещё, чтобы получить обратно хоть что-нибудь… В сущности, они в опасном положении… если победит… не царь…
Она побоялась сказать то слово, которое сделало её славу…
— Они могут остаться нищими… И даже если он победит… Я думаю, они не скоро получат свои проценты. А ведь они — мои дети, — не правда ли? Богатые люди — самые твёрдые камни в здании государства… Они его фундамент. Поэты — это орнамент, маленькие украшения фасада… и можно обойтись без них… Они ведь не увеличивают прочность постройки… Народ только почва, на которой стоит дом, революционеры — просто сумасшедшие… и — продолжая сравнения — можно сказать, что армия — свора собак, охраняющих имущество, покой жильцов дома…
— А в нём живут Шейлоки? — спросил я.
— Они и все другие люди, которые считают помещение удобным для себя. Но бросим это! Когда политика невыгодна — она скучна!
Я встал и молча поклонился.
— Уходите? — безразлично спросила она.
— Мне нечего здесь делать! — сказал я и ушёл от этой сводни царя с банкирами.
Я не увидел той, которую желал увидеть, я видел только трусливую, циничную кокотку, которая за деньги, неискренно и хладнокровно, отдаётся ворам и палачам.
Я шёл по улицам великого Парижа, который в этот день наёмные солдаты — собаки старой и жадной бабы — держали в плену своих штыков и пушек, я видел, как французы, за углами улиц, подобно верным псам правды и свободы, молча считали силы своих врагов, готовые омыть своей кровью постыдную грязь с лица республики… Я чувствовал, что в их сердцах рождается, растёт и крепнет дух старой Франции, великой матери Вольтера и Гюго, дух Франции, посеявшей цветы свободы всюду, куда достигли крики её детей — поэтов и борцов!
Я шёл по улицам Парижа, и сердце мое пело гимн Франции, с которой я беседовал в тёмном склепе.
Кто не любил тебя всем сердцем на утре дней своих?
В годы юности, когда душа человека преклоняет колена пред богинями Красоты и Свободы, — светлым храмом этих богинь сердцу казалась лишь ты, о великая Франция!
Франция! Это милое слово звучало для всех, кто честен и смел, как родное имя страстно любимой невесты. Сколько великих дней в прошлом твоём! Твои битвы — лучшие праздники народов, и страдания твои — великие уроки для них.
Сколько красоты и силы было в твоих поисках справедливости, сколько честной крови пролито тобой в битвах ради торжества свободы! Неужели навсегда иссякла эта кровь?
Франция! Ты была колокольней мира, с высоты которой по всей земле разнеслись однажды три удара колокола справедливости, раздались три крика, разбудившие вековой сои народов — Свобода, Равенство, Братство!