Василий Дворцов - Аз буки ведал
Светлана уже успокоилась, даже причесалась. Губы только чуток мимо подкрасила. Как только он сел, она завела двигатель, включила дальний. И сразу они опять остались очень вдвоем. Может, все-таки обнять?
- Глеб, ты пойми. Прошу тебя, пойми: если люди, как мы, одной крови, то есть одной души, то выше этого уже ничего нет. Ничего. Ты это пойми! А вот Котов этого не понял. И просто влюбился в меня. А это же совсем не то. Не то... Он только все испортил, все потерял... Вот сейчас с женой развелся. И опять ко мне просится... Зачем?.. Ты-то понимаешь? Понимаешь: мне - этого не надо. Я тебе сегодня свое самое сокровенное показала. У меня больше ничего нет. Это все, что я тебе могу дать. Все.
Вот дурак-то: обнять - не обнять?! Вот идиот!
Глава седьмая
Успокоенный и наворчавшийся на всех Анюшкин уже сладко подхрапывал. Глеб лежал головой к окну и поглаживал рукой свой заветный мешок, скользко белевший на приставленном сбоку стуле. Как же он, оказывается, соскучился по своим бумажкам. И ох как трудно было дожидаться до утра, чтобы, не беспокоя хозяина, все перебрать, перелистать, перечитать уже сделанное и настроиться на дальнейшую писанину. Боже, как он без этой вот кротиной работы в эти дни зарядился. Аж жар идет... Глеб покосился в окно: там, за непривычно косым горизонтом, висели огромные лучистые звезды. Луна, значит, зашла. Как тут, в горах, все быстро. День-ночь. Ни вечерней зари, ни утренней. Ночь-день. Ножницы. Или гильотина. При такой скорой смене внешних знаков жизнь горцев субъективно не девяносто - сто лет, а все двести. Отсюда их эта вечная внутренняя усталость, старушечья опустошенность, при всей внешней гоношистости. Вспомнились их московские "грузинские мальчики", те, что в совковое время так давили им на самолюбие папиными деньгами, густой, в семнадцать-восемнадцать лет, щетиной и животным небрежением к русским девушкам. Девушки, русские девушки... Это мы искали в них тургеневские и блоковские черты, задыхались при случайном касании, втайне от лучших друзей читали стихи у осиянного полной луной окна... А те просто так, в общем-то задешево покупали восторженную студенческую нищету пощелкиванием пальцев таксистам и официантам и на следующее утро брезгливо выбрасывали: "ты как хочешь это назови"... А к тридцати "мальчики" уже явно лысели, отпускали животики, от ранней неспособности становились голубовато-визгливыми. Как специалисты - со своими липовыми дипломами - для всех были никто, а торговали воровато, лениво. А папы разорялись, а в Абхазии начиналась война. И их уже просто стали бить, гнать везде, где они отрывались от своих национальных гостиничных гетто... Но как же те, о ком мы читали стихи?..
Стоп, стоп, чего это он? А! Устал от гор. Домой захотелось? Захотелось. Да, захотелось. Слишком много новизны. Даже если без резус-знаков - плюс или минус - эмоций он за эти, страшно сказать, три дня в горах нахлебался вполне достаточно. Что там, у источника, пророчил этот злополучный водила про местные любовь и смерть? Вот он уже, кажется, и попробовал... Того и другого... Но что за звезды здесь? Должно же быть хоть что-нибудь родное, знакомое? Глеб изогнулся: действительно, вон она - латинская "W" созвездия Кассиопеи. С той самой детской книжки навсегда связанного с ним... Кассиопея. В этом имени была какая-то неотступная тоска, тоска о чем-то никогда не достижимом, никогда не прикасаемом... Отчего он тогда, в десять лет, решил, что "W" будет его тайной? И так стало... Это же старик Аристотель спрашивал: "Что есть время? Движение звезд или жужелицы?" Время, дорогой дедуся, это движение жужелицы под звездами. Ладно. Главное теперь вот оно - бумаги. И охотники за ними. Предположим, что шофер затеряется. Или будет нем. Тогда, вполне может быть, что и мы выживем и завершим предначертанное. Главные все-таки охотники - это не "пастушки", это те. Те, кто... Кто что? Те, которые знают, что такое Буква. Буква есть рисунок звука. Его портрет и памятник. Звук есть дыхание. Дыхание есть жизнь. Слово есть начало. Начало всему. Слово - созвучие. Со-звучие. Единство множества звуков. Единство во множестве. Жизнь, зачатая еще лишь задуманным, молчащим словом, порождено звучит и дыханием во времени разлагается в звуки и затем умирает в слухе. Но память о прозвучавших звуках в буквах. Значит, буква есть итог. Кто надписал букву - тот подвел итог дыханию-духу жизни. Тот замкнул вечность. Могильный памятник - замок. Открыть его может ключ знаний. А отпустить - чтец. Поэт, дающий слово, - родит. Рапсод, поющий слово, живит. Писатель - бальзамирует и хоронит. Он - Анубис... А историк литературы - гиена в городе мертвых....
Глеб успел в Москве посмотреть выступление Руцкого перед толпой журналистов после избрания его губернатором Курской аномалии. На вопросик: "Вы вернулись в большую политику, а как вы теперь будете общаться с хозяевами Кремля?" - ответик: "Я все начинаю заново. С нуля!" Ты-то с нуля, это верно. А как же мы, командир? Мы, кто жив и кто умер? За тебя, сука, умер?...
Глава восьмая
Анюшкин очень вежливо дожидал, когда Глеб вдосталь нараскладывает, насортирует, переберет и перетрогает все свои документы и рукописи. Встали они одновременно, и хозяин попытался было разговорить гостя, но, поймав во взгляде такое обжигающее нетерпение, сразу уступил. Пошел покормить хозяйство и долго проговорил во дворе с собаками, блудливой коровой, курами. Потом поболтал с керогазом. А дальше просто ждал. Очнувшись от нахлынувшего, но никак пока Анюшкину не объяснимого временного обвала, Глеб тоже пошел на компромисс, и они скоренько позавтракали какой-то трудно определимой по имени кашей из смешения всех попавшихся в то утро круп. Главное было то, что хозяин ради гостя сие немного посолил. Лежащая на крыльце кожаная сумка Анюшкина была давно уже укомплектована рамочками, мешочками с бирочками и самодельной картой плато. Он поставил в нее еще и банку свежего молока "в лагерь", перекинул через плечо и аж затопал от напряжения ножками - так его заждались метеориты. Глеб пометался со своим мешком, плюнул и сунул его под кровать - пусть ужик сторожит!
По тонкой, темного песка тропинке они прошли зарослями мокрого от невысохшей росы тальника, не задерживаясь, перескочили невысокий перевал и по лесной, с выступающими там и сям небольшими скальными зубцами лощине направились скорым шагом строго на юг. Тягун был километров пять-семь, и Глеб успел по достоинству оценить ходкость маленького Анюшкина. Горы, справа и слева закрывающие плотнооблачное сегодня небо, постепенно сжимались, они были повыше и помассивнее всех тех, на которые до этого забирался Глеб, и их безлесые вершины венчались оголенно каменными гребешками. То есть это были горы, какими они и должны быть. По крайней мере, такие он видел на Западных и Южных Саянах. На перевале им навстречу выглянуло солнце, и сразу стало жарко. И вспомнился его первый день "отдыха", в пиджаке и штиблетах. Спуск был круче и каменистей. С уступа на уступ приходилось семенить короткими перебежками. Внизу опять стемнело. Рядом в глубокой щели почти шепотом клокотал холоднючий ручеек. Они попили и помыли лица в струйке небольшого водопадика, заросшего густыми кустами молодой черемухи. И теперь неспешно тронулись к уже видневшейся внизу через плотный, но невысокий соснячок, достаточно впечатляющей реке.
На чернильно-синем повороте неблестящей реки лес отступал, обнажая большую и ровную, как футбольное поле, зеленую поляну. На этой вот ярко высвеченной солнцем поляне и расположился лагерь. Сверху хорошо была видна цепочка расположенных широким, весьма неровным каре тридцати - сорока цветных палаток, немного отнесенная вниз по течению дымящаяся кухня с длинными, под брезентовыми тентами, обеденными столами и нечто вроде эстрады около большого кострища из натасканных с реки валунов. Возле эстрады копошились какие-то люди. И берег, и лес вокруг лагеря были наполнены голосами и активно переливались броуновским движением множества восторженных полуголых людей. Пламя сильно затрещало, и с ними громко поздоровались быстро поднимающиеся навстречу три мужичка с корзинками, весьма забавного вида: нестриженые, как у старообрядцев, бороды, расшитые вручную, очень "фольклорные" рубашки и цветные, до колен, ситцевые трусы. Все они были босы. Анюшкин проводил их восхищенным взглядом:
- Видали? Какой колорит!
- Это "ивановцы". У нас в Москве их видимо-невидимо.
- А у нас такие недавно появились. Хотя чего только не бывало, даже нудисты. Но тех наши мужики быстро отлупили. Чтоб детей не смущали. А эти очень, очень, я вам скажу, забавны. Я такой детской непосредственности до сих не видел. Это ж надо только, в конце двадцатого века, когда все секты ну минимум на Гегеля опираются - такой замечательный примитив! Хорошо! Мне они книжку своего Учителя подарили - какая прелесть! Я над ней всю ночь хохотал, не мог оторваться.
- Ну, они не так уж и безобидны.
- Что вы, уверяю вас! Эти человеков в жертву не принесут! Нет! Они как бы, в мистическом плане, полный противовес самосожженцам. Те - в огонь, эти - в воду. Те в небо, к духу, а эти в землю, к плоти. Призыв у них не из той сферы, не для культа смерти. Травоядные. Уж поверьте мне, старому сектоведу.