Былое и думы - Александр Иванович Герцен
– Вы с ним часто видаетесь?
– Иногда, на вечерах.
– Сделайте одолжение, скажите ему, что вы сегодня виделись со мной и что я самого дурного мнения о нем, но что с тем вместе никак не думаю, чтоб за это было справедливо обокрасть его мать.
Ротшильд расхохотался; он, кажется, с этих пор стал догадываться, что я не prince russe, и уже называл меня бароном; но это, я думаю, он для того поднимал меня, чтоб сделать достойным разговаривать с ним.
На другой день он прислал за мной; я тотчас отправился. Он подал мне неподписанное письмо к Гассеру и прибавил:
– Вот наш проект письма, садитесь, прочтите его внимательно и скажите, довольны ли вы им; если хотите что прибавить или изменить, мы сейчас сделаем. А мне позвольте продолжать мои занятия.
Сначала я осмотрелся. Каждую минуту отворялась небольшая дверь и входил один биржевой агент за другим, громко говоря цифру; Ротшильд, продолжая читать, бормотал, не поднимая глаз: «да, – нет, – хорошо, – пожалуй, – довольно», и цифра уходила. В комнате были разные господа, рядовые капиталисты, члены Народного собрания, два-три истощенных туриста с молодыми усами на старых щеках, эти вечные лица, пьющие на водах вино, представляющиеся ко дворам, слабые и лимфатические отпрыски, которыми иссякают аристократические роды и которые туда же, суются от карточной игры к биржевой. Все они говорили между собой вполголоса. Царь иудейский сидел спокойно за своим столом, смотрел бумаги, писал что-то на них, верно, всё миллионы или, по крайней мере, сотни тысяч.
– Ну, что, – сказал он, обращаясь ко мне, – довольны?
– Совершенно, – отвечал я.
Письмо было превосходно, резко, настойчиво, как следует – когда власть говорит с властью. Он писал Гассеру, чтоб тот немедленно требовал аудиенции у Нессельроде и у министра финансов, чтоб он им сказал, что Ротшильд знать не хочет, кому принадлежали билеты, что он их купил и требует уплаты или ясного законного изложения – почему уплата остановлена, что, в случае отказа, он подвергнет дело обсуждению юрисконсультов и советует очень подумать о последствиях отказа, особенно странного в то время, когда русское правительство хлопочет заключить через него новый заем. Ротшильд заключал тем, что, в случае дальнейших проволочек, он должен будет дать гласность этому делу через журналы для предупреждения других капиталистов. Письмо это он рекомендовал Гассеру показать Нессельроде.
– Очень рад… но, – сказал он, держа перо в руке и с каким-то простодушием глядя прямо мне в глаза, – но, любезный барон, неужели вы думаете, что я подпишу это письмо, которое au bout du compte[353] может меня поссорить с Россией за полпроцента комиссии?
Я молчал.
– Во-первых, – продолжал он, – у Гассера будут расходы, у вас даром ничего не делают, – это, разумеется, должно пасть на ваш счет; сверх того… сколько предлагаете вы?
– Мне кажется, – сказал я, – что вам бы следовало предложить, а мне согласиться.
– Ну, пять, что ли? Это немного.
– Позвольте подумать…
Мне хотелось просто рассчитать.
– Сколько хотите… Впрочем, – прибавил он с мефистофелевской иронией в лице, – вы можете это дело обделать даром – права вашей матушки неоспоримы, она виртембергская подданная, адресуйтесь в Штутгарт – министр иностранных дел обязан заступиться за нее и выхлопотать уплату. Я, по правде сказать, буду очень рад свалить с своих плеч это неприятное дело.
Нас прервали. Я вышел в бюро, пораженный всей античной простотой его взгляда и его вопроса. Если б он спросил 10–15 процентов, то я и тогда бы согласился. Его помощь была мне необходима, он это так хорошо знал, что даже подтрунил насчет обруселого Виртемберга. Но, снова руководствуясь той отечественной политической экономией, что за какое бы пространство извозчик ни спросил двугривенный – все же попробовать предложить ему пятиалтынный, я, без всякого достаточного основания, сказал Шомбургу, что полагаю, что один процент можно сбавить. Шомбург обещал сказать и просил зайти через полчаса.
Когда через полчаса я входил на лестницу Зимнего дворца финансов в rue Lafitte, с нее сходил соперник Николая.
– Мне Шомбург говорил, – сказало его величество, милостиво улыбаясь и высочайше протягивая собственную августейшую руку свою, – письмо подписано и послано. Вы увидите, как они повернутся, я им покажу, как со мной шутить.
«Только не за полпроцента», – подумал я и хотел стать на колени и принести, сверх благодарности, верноподданническую присягу, но ограничился тем, что сказал:
– Если вы совершенно уверены, велите мне открыть кредит хоть на половину всей суммы.
– С удовольствием, – отвечал государь император и проследовал в улицу Лафит.
Я откланялся его величеству и, пользуясь близостью, пошел в Maison d'Or.
Через месяц или полтора тугой на уплату петербургский 1-й гильдии купец Николай Романов, устрашенный конкурсом и опубликованием в «Ведомостях», уплатил, по высочайшему повелению Ротшильда, незаконно задержанные деньги с процентами и процентами на проценты, оправдываясь неведением законов, которых он действительно не мог знать по своему общественному положению.
С тех пор мы были с Ротшильдом в наилучших отношениях; он любил во мне поле сражения, на котором он побил Николая, я был для него нечто вроде Маренго или Аустерлица, и он несколько раз рассказывал при мне подробности дела, слегка улыбаясь, но великодушно щадя побитого противника.
В продолжение моего процесса я жил в Отель Мирабо, Rue de la Paix. Хлопоты по этому делу заняли около полугода. В апреле месяце, одним утром, говорят мне, что какой-то господин дожидается меня в зале и хочет непременно видеть. Я вышел: в зале стояла какая-то подхалюзая, чиновническая, старая фигура.
– Комиссар полиции Тюльерийского квартала, такой-то.
– Очень рад.
– Позвольте мне прочесть вам декрет министра внутренних дел, сообщенный мне префектом полиции и касающийся вас.
– Сделайте одолжение, вот стул.
«Мы, префект полиции:[354]
Взяв в соображение 7 пункт закона 13 и 21 ноября и 3 декабря 1849 г., дающий министру внутренних дел право высылать (expulser) из Франции всякого иностранца, присутствие которого во Франции может возмутить порядок и быть опасным общественному спокойствию, и основываясь на министерском циркуляре 3 января 1850 года,
решаем, что следует:
Называемый (le N-é, то есть nommé, но это не значит „вышеупомянутый“, потому что прежде обо мне не говорится, это только безграмотная попытка как можно грубее обозначить человека) Герцен, Александр, 40 лет (два года прибавили), русский подданный, живущий там-то, обязан оставить немедленно Париж по объявлении сего и в наискорейшем времени выехать из пределов Франции.
Воспрещается ему впредь возвращаться под опасением наказаний, положенных 8 пунктом того