Жемчуга - Надежда Гусева
Она проносится по школе. Она огромная, грудастая и громкая. На ней ярко-розовая кофта и юбка из черного кружева, на груди – пластмассовые бусы в три ряда, на ушах – кислотные клипсы. Сухие желтые волосы взбиты космическим начесом. Губы – жирные, длинные, ярко-малиновые, ногти – красные, щеки пушисты от тонального крема, а веки покрыты густой перламутровой краской – синей и сиреневой. Да, вот так-то! Кто-то что-то имеет против косметики?
Мы ненавидим ее. На следующий год у нас начинается физика. Только не она… только не она… только не она… божечки…
– Следующий. Что такое?! Дневник. И ты тоже. Ага, нарядилась она, идет… Сейчас всю помаду половой тряпкой сотру.
Это она может. Ну, допустим, не половой, но в раковину макнуть – запросто. Девочка рядом со мной завернула край фартука, смачно плюнула на него и принялась вытирать свои неосторожно подкрашенные глазки. Другая аккуратно заперла золотые сережки в пенал и пригладила волосы. Круглый мальчишка покраснел от натуги, стараясь застегнуть верхнюю пуговку рубашки.
Очередь медленно сползает вниз.
Я пристроилась за спиной Светы. Мы не особо напрягаемся – выглядим по всем статьям, все нормально. Одна ступенька, еще две… Скоро куртка, сапоги и свобода.
– Ста-ять!
Я уткнулась носом в длинную тощую спину.
– А это у нас что такое?
Да что она там еще нашла? Все же путем!
Розовая фурия брезгливо подцепила сумку с плеча моей подружки и медленно вознесла над головой.
– Что. Это. Такое.
А что это может быть?! Это сумка. Замечательная сумка через плечо. Не портфель. Не дипломат. Сумка с карманами и красивой застежкой. Эту сумку ей сшила мама. Сама. Из где-то раздобытой мебельной ткани. Потому что у них в семье трое детей, а на дворе – переход из восьмидесятых в девяностые – суровое время вечных поисков хоть чего-то приличного, хоть чего-то, что можно съесть или надеть. И эта мастеровитая изобретательная мама поняла желание своей подросшей красивой девочки – закинуть детский портфель куда подальше, и сшила ей сумку из ткани, предназначенной для обивки кресел и диванов. Сумка была ярко-горчичного цвета и очень шла к красной курточке; в нее умещалось все, что надо, и был специальный кармашек для пары бутербродов; она была грамотно покроена и аккуратно прострочена. А на собачке молнии висело блестящее металлическое сердечко – милая деталь, оставшаяся от старой ланкомовской косметички.
– Кто разрешил с таким в школу? Что еще за переметная сума? В другой раз мешок притащите! Распустились. Ходите как нищие! Проходите.
И горчичная сумка летит в железный проход раздевалки. Падает на утоптанный пол. Из нее весело выкатывается румяное яблочко. Кто-то смеется. И моя подружка – тонкая, высокая, с легкой светлой косичкой, склоняется, поднимает сумку и молча идет к нашей секции. Она не замечает упавшее яблоко. Я поднимаю его и вытираю о платье.
Потом она тихо и долго плачет, забившись под ворох висящих курток.
– Все пройдет, – только и говорю я ей. Больше ничего не приходит на ум. – Не плачь, всё пройдет.
Эпизод 18
Что хотел сказать художник?
Первой была «Дочь Советской Киргизии»[2] – упертая девица в голубой бархатной безрукавке, шагающая по выжженной желтой земле. В руках она сжимала книги.
Что это могут быть за книги? Почему она так одета? Как вы думаете – эта девочка из бедной или богатой семьи?
Уж точно не любовный роман. Конечно, учебники. Непонятно только, почему бы не убрать их в сумку. Лицо-то какое… сердитое, но просветленное, – наверняка первая отличница в своем ауле. Конечно, из бедной семьи. Вон и платье с безрукавкой все стертые да застиранные.
И, наконец, под занавес. Что хотел сказать художник этой картиной? А действительно – что? Если с книгами и социальным положением все было ясно, то художнику в душу не заглянешь. Мне вот казалось, что девочка была ему просто симпатична. Да, потертая и грязная. Да, не красавица. И выражение лица такое, что лучше не подходи. Но было что-то в ней, было… темный румянец на обветренной щеке, коричневые руки, удивленно поднятые брови… теплая, простая, хорошая девочка.
Оказывается, нет. Оказывается, художник хотел сказать, что тянется к образованию темная аульская молодежь, что не прост путь к свету знаний, что суровые испытания ложатся на хрупкие плечи девочки, решившей ходить в школу. Вон оно, оказывается, что! А так сразу и не скажешь.
И мы послушно записывали – что хотел сказать художник.
В общем-то, это было даже весело. Весь учебник русского языка был без картинок, и только в конце, на цветных вкладках, красовались шишкинские леса, раненые солдаты и дочери Советской Киргизии. Нам нравилось их рассматривать. Кое-кто даже что-то подрисовывал – людям тоже было что сказать.
Мы уже описали и «Дочь…», и чудесное «Утро» Яблонской, и шишкинскую «Рожь»…
«Этой картиной художник хотел сказать…»
«В этой картине хорошо раскрывается образ…»
«Эта картина несет в себе идею…»
И все было мило и красиво. А потом к нам прислали практикантку – молоденькую, худую, как ветка, с лихим начесом желтой челки. Ее запустили в наш класс и неосмотрительно оставили один на один с диким непонятным коллективом. И вот она стояла у доски, поминутно открывала и закрывала тетрадку со своими записями и смотрела на нас. А мы выжидали.
Она начала несмело. Сразу стало понятно, что надолго ее не хватит. Пока в сумрачной душе коллектива не до конца угасло любопытство, ее, конечно, послушают. Может, даже минут десять. А потом… потом потонет эта девочка в шуме, гвалте и безразличии. Потому что с нами так нельзя. Зря ее так бросили одну, зря…
– А теперь откройте цветную вкладку номер пять. Все открыли?
Это была довольно скучная, совсем несовременная и донельзя понятная картина – «Спасение знамени». Тут даже не нужно было гадать – что хотел сказать художник. Выразился он предельно ясно, молодец, все равно что буквами на заборе прописал. Началась возня и перешептывание. Всем стало скучно. Мы не хотели про детей, которые прячут знамя. Сейчас мы возьмемся за поиск прилагательных и определений. А вот они, и не ищи: гордый, настороженный, отважный…
И вдруг она потрогала за плечо моего соседа.
– Вот ты… можно тебя?
– А че я-то?
– Как тебя зовут?
– Ну, Павлик.
– Без «ну»! –