Память девушки - Анни Эрно
В тот день девушка в лавке еще не знает, что угодила в порочный круг, где суровое воздержание сменяется приступами обжорства, предугадать и предотвратить которые невозможно. Один кусочек чего-то желанного и запретного – и вся решимость испаряется, и надо дойти в этом отступничестве до конца и весь день есть как можно больше, а с утра с новой силой наброситься на пост: черный кофе и больше ничего.
Она не знает, что скоро станет жертвой самой печальной из всех страстей – страсти к еде, объекту постоянного подавляемого желания, которое может быть утолено только излишеством и стыдом. Что теперь в ней будут сменять друг друга чистота и скверна. Это борьба, где победа с каждым месяцем только отдаляется. Когда же я снова буду нормальной, когда же я перестану быть такой?
Я не представляла, что у моего поведения есть название, кроме вычитанного однажды в словаре: Парорексия – противоестественный аппетит. Извращение. Я не знала, что это болезнь. Думала – порок. Кажется, я вообще не связывала это с Г.
Двадцать лет спустя, случайно листая в библиотеке какую-то книгу о расстройствах пищевого поведения, я заподозрю неладное, возьму ее домой и наконец-то найду имя тому, что было фоном моей жизни на протяжении нескольких месяцев – этой непристойности, этому постыдному удовольствию, производящему жир и испражнения, которые потом нужно устранять, и не дающему крови течь, – этой отчаянной, чудовищной, особой жажде жить любой ценой, даже ценой отвращения к себе и чувства вины: булимия. Сегодня трудно сказать, помогло бы мне это знание, получи я его тогда, излечилась бы я – или согласилась на лечение – и как именно. Что могла медицина против мечты?
Зимой 59-го я вижу эту девушку на вечернем уроке танцев в школе «Тарле» на улице Репюблик. Она рада, что удалось отпроситься с ужина в лицее. Ее тошнит от рук партнеров, их лиц, которые слишком близко, и юмора в стиле «На бал кони ходят?»
Я вижу ее в закусочной «Поль» у собора. Она пьет растворимый бульон – считается, что он низкокалорийный – вместе с Р., единственной девушкой из группы, с которой она общается, веселой, круглолицей, синеглазой и ростом едва ей по плечо.
Я вижу ее поздно вечером неподалеку от торговых рядов «Нувель Галери». Она смотрит с тротуара, как медленно удаляется синяя шерстяная шапочка Р. в окне автобуса, везущего ее домой, в Девиль, пригород Руана. Я знаю, что в эту минуту она завидует Р., которой не надо возвращаться в общежитие, где гуляют сквозняки и чужие тела разуваются, чистят зубы, кашляют и храпят. Которой не надо часами лежать без сна под желтоватым светом ночника из коридора, делящим бокс на темную и светлую части, а граница между ними проходит по одеялу. Которая едет домой, к родителям.
В декабре она пишет Мари-Клод: «В следующем году я надеюсь поступить на юридический или на подготовительные курсы. Мама намекнула, что, возможно, мне удастся получить комнату в кампусе – это уж получше, чем монашеское общежитие. Но, может, я слишком многого хочу, а вдруг всё сорвется? Как по мне, все эти планы немного утопичны. Боюсь потом пожалеть, что плохо училась». А в феврале записывается на вступительный экзамен в Нормальную педагогическую школу для девушек в Руане. Сдавшие его зачисляются на годовой курс после окончания школы.
Передо мной лежат табели успеваемости Анни Дюшен за 1958/1959 год, выпускной класс по философии. По ним видно, что она хорошо училась по всем предметам, кроме английского. По философии она пятая из двадцати пяти. Всегда на доске почета, но ни разу ни поддержки, ни похвалы. Во всех характеристиках значится: «Способная и добросовестная ученица». Что-то серое, тусклое и плоское – такой я помню ту девушку, которая никогда не высказывалась на уроках. Совершенно очевидно, что с такими оценками тогда, как и сегодня, можно было рассчитывать на долгосрочное обучение. И одного желания вступить в ряды студентов «Нормы», которыми она так восхищалась в С., и стать как блондинка, на мой взгляд, недостаточно, чтобы объяснить, почему она отказалась от прежних намерений.
Те месяцы в лицее – словно медленное вымирание академических амбиций Анни Д.: она примиряется со своим социальным положением, о котором, как она считает, ее сверстницы не подозревают – они ведь не в курсе, что ее родители держат кафе-гастроном в Ивто, – но наверняка по косвенным признакам догадываются. В лицее, среди «зубрил», которые не боятся задавать вопросы преподавателям, ее былой статус исключительной ученицы, вундеркинда, утратил всякую силу и ценность. Нет больше никакой «гордости школы». Ее подкашивает самоуверенность других девушек, которые не беспокоятся о выпускных экзаменах (простая формальность) и заявляют, что пойдут в «ипокань», на фармацевтику, в Лангз’О[39] или Сьянс По так, словно им там уже припасено местечко. Долгосрочная учеба представляется ей бесконечным тоннелем, делом изнурительным, унылым и безденежным, которое дорого обойдется ее родителям, а ее саму надолго оставит в зависимом от них положении. Это больше не долгожданное счастье. Словно всё, что она слышала в детстве (что учиться – только «голову ломать», что странно быть «одаренной», когда вся родня ходила в школу «после дождичка в четверг»), наконец-то взяло верх. Теперь ее привлекает путь и будущее, уготованные обществом и Министерством образования 1959 года одаренным детям крестьян, рабочих и владельцев бистро. Эта девушка перешла обратно на сторону отца, который – в отличие от разочарованной матери – ликует, узнав, что дочь больше не хочет «продолжать», а хочет поступить в Нормальную школу (и незачем добавлять «педагогическую», ведь ни он, ни мать не знают о существовании «Высшей нормальной школы», да и кто вообще о ней знает, кроме учителей и элиты?).
Подозреваю еще один довод: что за охота сидеть на скамье и строчить в тетради, как школьница, когда у тебя был – пусть и подавляемый, отрицаемый – сексуальный опыт женщины?
Чарующий образ будущего в тот период: она работает в сельской школе, вокруг – стопки книг, а под окнами ее служебного жилья стоит двухлошадный «ситроен» или четырехлошадный «рено». Она будет заставлять детей учить стихи: «Любуюсь, как ослик милый / Бредет вдоль кустов остролиста» Франсиса Жамма, «Джиннов» Виктора Гюго. Когда она представляет себе профессию учительницы, дети там фигурируют в размыто-счастливом виде, вроде тех, из С. – «дети лета», – за которыми она присматривала ровно неделю.
Как будто язык, позднее достижение эволюции, отпечатывается в памяти хуже образов: из тысяч слов, произнесенных во время подготовительного курса для вожатых в замке в Ото-сюр-Сен на пасхальных каникулах, осталась лишь одна фраза, с усмешкой произнесенная одним студентом педагогического, с бугристой кожей и в затемненных очках, на кухне, где мы все вместе мыли посуду: «Ты похожа на потрепанную шлюху». Позже я решила, что это относилось к толстому слою тонального крема и румян на моей светлой коже, но тогда не придумала в ответ ничего лучше, чем: «А ты – на старого сутенера». Наверное, я была ошеломлена и раздавлена внезапным возвращением «чуток шлюхи». Выходит, сквозь девушку со стажировки, которую я считала холодной и исполненной достоинства, просвечивала девушка из лагеря?
Должно быть, я с ужасом подумала, что она вот-вот вырвется наружу, когда, устав от знаков внимания со стороны своего соседа по парте, позволила ему поцеловать себя и потрогать за грудь в пустом кинозале во время второсортного фильма про монстров. Всё встает в памяти само собой. Пугающее осознание силы влечения, вызываемого рукой и губами этого высокого хрупкого мальчика, который провожает меня до общежития и с которым я точно не соглашусь встретиться снова. В 2000-м я получила от него письмо через моего издателя. Он писал, что так и не смог забыть «прекрасную девушку» – это определение поразило меня – из Ото-сюр-Сен. Сам он был женат, растил детей и держал автомастерскую в Руане. Я не помню, как он узнал Анни Дюшен, девушку со стажировки, в женщине, которая только что написала «Событие».
Однажды в апреле я увидела рядом со своей тарелкой в столовой письмо со штампом санатория в С.: это был ответ на мою заявку на следующее лето. Возможно, я заранее предчувствовала содержавшийся в нем отказ. Не помню точной формулировки, но письмо безжалостно подтверждало мою уверенность: Анни Дюшен была в лагере нежелательным лицом. Мне кажется, в тот миг меня захлестнула не боль оттого, что я не увижу Г., не ощущение полного краха моей мечты, но осознание масштабов моих прошлых унижений, которые этот отказ на заявку –