Рецидивист - Курт Воннегут
— Пусть так, — сказала Рут, дождавшись, чтобы стих колокольный звон, — только, когда вы, восьмилетние, истребите зло вот здесь, в Нюрнберге, не забудьте, пожалуйста, труп на перекрестке зарыть да вбить осиновый кол прямо в сердце, не то выберется из могилы на свободу, как только луна взойдет, берегитесь!
3
Однако победил мой бестрепетный оптимизм. В конце концов Рут согласилась стать моей женой, дав мне шанс попытаться превратить ее в самую счастливую из женщин, невзирая на все кошмарное, что было в ее жизни. Она девственница была, как, в общем-то, и я, хоть мне уж тридцать три сравнялось, стало быть, полжизни позади.
Нет, вы не подумайте, я, когда в Вашингтоне крутился, конечно же, как теперь выражаются, трахался от случая к случаю то с одной, то с другой. Одна была из Женского вспомогательного корпуса. Другая — медсестра, к флоту приписана. И еще стенографистка, в Министерстве торговли работала, отдел документации. Но, если разобраться, жил я тогда строго, как монах, который всего себя одному-единственному посвятил служению победе, победе, вот именно, победе. И таких, как я, много было. Ничто на свете так мною не владело, как это одно, безраздельное — победа, победа, вот именно, победа.
На свадьбу я подарил Рут деревянную статуэточку, которую сделали по моему заказу. Две старческие руки, сложенные и воздетые в мольбе. Переведенный на язык скульптуры рисунок Альбрехта Дюрера, художника шестнадцатого века. Мы с Рут, пока я за нею ухаживал, много раз посещали его дом в Нюрнберге. Если память не изменяет, это я и придумал знаменитый его рисунок со сжатыми руками в пластическую форму перевести. Потом рук этих понаделали в мастерских полным-полно, в любую сувенирную лавочку зайди, и вот они, пожалуйста, — на радость малахольным, которым вздумается продемонстрировать свое благочестие.
Вскоре после нашей свадьбы перевели меня в Висбаден, неподалеку от Франкуфурта-на-Майне, и поручили возглавлять группу экспертов, которые разгребали горы немецких технических патентов, изобретения всякие отыскивали да коммерческие тайны, чтобы ими смогла воспользоваться американская промышленность. В математике я ничего не смыслю, в химии тоже, и в физике, но это не имело значения — взяли же меня на работу в Министерство сельского хозяйства, и не имело значения, что я в жизни на ферме не бывал, даже фиалки на подоконнике и то отродясь не выращивал. Кто кончил гуманитарное отделение, везде руководить сумеет, так по крайней мере тогда считалось.
Сын наш в Висбадене родился, пришлось делать кесарево сечение. Бен Шапиро всем этим занимался, он у меня и на свадьбе был шафером — его тоже в Висбаден перевели. Он как раз получил полковника. А через несколько лет сенатор Джозеф Р. Маккарти выяснит, что напрасно ему полковника дали, поскольку ни для кого не секрет: до войны Бен Шапиро был коммунистом. «Кто приказ о переводе Бена Шапиро в Висбаден отдал?» — вот что ему хотелось непременно установить.
Назвали мы сына Уолтером: Уолтер Ф. Старбек-младший. Нам и в голову прийти не могло, что он будет стыдиться этого имени, словно его Иуда Искариот-младший зовут. Только ему двадцать один год исполнился, он бегом в суд фамилию менять и не успокоился, пока не стал Уолтером Ф. Станкевичем, так и подписывает свои рецензии, которые в «Нью-Йорк таймс» появляются. Не забыли? Станкевич была фамилия моего отца, которую он поменял. Смешно мне становится, как вспомнишь рассказы отцовские, что ему сказали на Эллис-Айленд, когда он прибыл иммигрантом в Америку. Ему сказали: Станкевич — на американский слух как-то неприятно звучит, подумают, от человека с такой фамилией должно скверно пахнуть, хоть бы он просиживал в ванне от зари до зари.[11]
Вернулся я с маленькой своей «семьей человеческой»[12] в Соединенные Штаты, опять в Вашингтон, округ Колумбия, осенью тысяча девятьсот сорок девятого. Оптимизм мой стал прямо-таки железобетонным, ни щелочки, ни трещинки не отыскать. Купили мы дом, единственный собственный дом, какой был у меня за всю жизнь, то самое крохотное бунгало в Чеви-Чейз, штат Мэриленд. На каминную полку Рут ту статуэточку поставила — руки воздетые, по рисунку Альбрехта Дюрера. Два, говорит, обстоятельства побудили ее этот вот дом выбрать, никакой другой. Во-первых, там нашлось самое подходящее местечко для рук. А во-вторых, над дорожкой к крыльцу старое, согнутое дерево нависает, тень дает. Яблоня это была дикая, по весне вся в цвету.
Спросите: она набожная, что ли, Рут ваша? Нет. Она из такой семьи происходила, где ко всем формальным обрядам относились очень скептически — нацисты рассматривали подобный скепсис как проявление еврейского духа. Близкие Рут верующими себя не считали. Я ее как-то спрашиваю: «Ты, когда в лагере была, пробовала найти утешение в религии?»
— Нет, — говорит. — Я же понимала: Бог в такие места никогда не наведывается. И нацисты это понимали. Оттого и не боялись ничего, им только весело было. В этом сила их была, нацистов то есть. — говорит. — Они насчет Бога лучше прочих понимали. Им было известно, как сделать, чтобы Бог в их дела не вмешивался.
До сих пор голову себе ломаю, что она имела в виду, когда как-то на Рождество произнесла за столом тост, году в семьдесят четвертом это было или что-то вроде того. Тост я один и слышал, потому как никого больше у нас в бунгало не было. Сыночек даже открытки рождественской не прислал. А произнесла она вот какой тост, и я бы не удивился, если бы при первой же нашей встрече в Нюрнберге то же самое от нее услышал, только бы логично было: «Выпьем за Всемогущего Бога, первого лентяя во всей округе».
Так и сказанула.
Да, значит, сижу я на койке своей тюремной в Джорджии, руки старческие в пятнышках сложил — ну, в точности как у Альбрехта Дюрера на рисунке, — и жду, когда опять для меня жизнь на