Лиловые люпины - Нона Менделевна Слепакова
— Смотрите, сейчас будет статуя дамы на коленях! А сейчас — каменный гроб с ножками!
И точно — в тесноте деревьев, крестов, округлых порфировых колонок, угрюмых вертикальных стел вслед за моими словами появлялся и коленопреклоненный ангел, вековечно плачущий в мраморный платочек, и тяжеленный, натуральнейший гранитный гробище на львиных лапах (удивительно, к чему было воздвигать этот памятник, если покойников хоронят в таких же приблизительно домовинах!). Но Игорь накрепко уставился в плечо тети Лёки и не только не поражался — вообще не оборачивался. Его словно не интересовал больше этот парк мертвых, досужливо разукрашенный живыми, но и этим живым понадобившийся совсем ненадолго. Живые девятнадцатого века давно сами стали мертвыми и невесть где похороненными, а нынешние живые редко посещали кладбища. К тому же Смоленское Православное после войны было закрыто, — здесь никого уже не хоронили, и кладбище становилось все малолюднее и запущеннее: мрамор крошился, железо ржавело, надписи стирались. Я, однако, продолжала указывать Игорю то затянутый рыжей металлической сеткой склеп с куполом, похожий на зоосадовскую вольеру для хищных птиц, то многоместную могилу-платформу с хозяйской надписью по каменному фундаменту: «МЕСТО СИНЯКОВЫХЪ», — экскурсо-водствовала, словом, пока не расслышала шепот тети Любы:
— Ты замечайшь, Надьк, замечайшь? И ведь не умейт еще ничего, а туда же, уже к себе внимание привлекаете! Ну, слопайт же с ним Лёка фунт перца! Задумайтся, когда умелые-то за дело возьмутся!..
И покрывающий этот шепоток, четкий, по обыкновению обильный вводными вежливостями, ответ матери:
— Я тебя убедительно прошу, Любовь, конечно, если тебе не слишком трудно, оставить твои вечные пошлости. А этой, — обернулась ко мне мать, — этой бы не мешало помолчать скромности ради. Взяли ее к деду на могилу, а таких, как она, туда и близко подпускать не следовало бы, ей бы спасибо сказать, так она еще, видите ли, разглагольствует. Не понимает, что тут никто в ее указаниях и разъяснениях, прямо говоря, не нуждается.
То, что я почувствовала, бывает, когда, поднимаясь по темной лестнице, высоко занесешь ногу, чтобы поставить ее на ступеньку, и вдруг ощутишь под нею ровную площадку: внезапное стыдное замешательство, сбой и оплошку во всем теле. Стало так неприятно, что я, торопясь заглушить в себе эту оплошку, затеребила Жозьку:
— Жозька, а к Куинджи-то не сбегали! Давай скорее!
Но Жозефина не двинулась, снова утапливая подбородок среди алого и бирюзового парафина своего венка: при взрослых она старалась по-взрослому и держаться, не то что я. А ведь это с ней мы открыли сказочно прекрасную могилу художника Куинджи, и каждый раз, улучив минуту, бегали к этой огромной открытой раковине, своды которой, расписанные изнутри травами по золоту, с шатровой восточной пышностью осеняли надгробие, обвитое подробной каменной гирляндой поникших цветов.
Тогда я метнулась к могиле одна, отлично зная, что она вон там, между гладким черным крестом и позеленевшим склепом с выбитыми стеклами. Но ни могилы, ни каких-либо ее следов там не оказалось — один ровный, плотный снег, усыпанный темной древесной трухой. Шурша о надгробия развевающимся своим хомутом, я побегала вокруг… напрасно: могила исчезла, да и что ее искать, не иголка, такую громадину издали видно. Я обескураженно догнала своих, даже не сообщая им об этой потере, — знала, опять на что-нибудь нарвусь, — и поплелась со всеми, до самой могилы деда ни с кем больше не заговорив. Мать совершенно права: никто из них не желал делить со мной радость встречи с кладбищем, оживление разглядывания и узнавания.
…Странные все же словечки приходят ко мне для описания кладбища— радость, оживление, затеи, аттракционы… не слишком ли странные? Не противоестественно ли, что кладбище с раннего детства сделалось для меня удовольствием, что я так любила здесь бывать?
Не в том, я думаю, дело, что тут отовсюду топырилось пускай жеманное, пускай бессмысленно хвастливое, но все же искусство.
Старую архитектуру и скульптуру можно найти и в городе, и в музеях, да еще и гораздо получше. Там, правда, искусство неусыпно охраняется смотрительницами, свирепыми от маленькой своей властишки, или исступленными знатоками, постоянно ждущими нападения сегодняшнего на старинное, или, наконец, попросту милицией. На кладбище же оно, искусство, оставлено на полной свободе — можно близко подходить, надолго задерживаться, даже трогать руками любые его изгибы и выкрутасы, которые обычно созерцает лишь упитанная здешняя растительность да мимоходно оглядывают редкие посетители, — и выходит, что тут оно принадлежит всем и никому.
И не в том дело, что, не будь кладбища, я никогда не отрою в библиотеке у моей чудаковатой старушки Александры Ивановны стихов Бенедиктова и не отыщу в Русском музее картин Куинджи, фосфоресцирующих до полной иллюзии включенной позади холста лампы, и не покажу их Жозьке — картины того самого Куинджи, чья гробница тогда исчезла со Смоленского (спустя много лет мы все же узнаем, что ее именно в те годы перенесли на Волково кладбище, укрупняя и профессионализируя некрополи города: писателей — к писателям, художников — к художникам, и что самое поразительное — перенесли не только гробницу, но и сам прах, ТО, ЧТО ТАМ ВНИЗУ).
Но и о ТОМ, ЧТО ТАМ ВНИЗУ, я никогда на кладбище не думала, как бы знать не желала об этом ужасном, о котором, впрочем, хорошо была осведомлена. У нас в семье испытывали острое и зоркое любопытство к смерти и всему, что за нею следует. И бабушка, и мать, и тетки любили с едким сладострастием обсудить знакомых покойников: как они умирали, что последнее сказали, как выглядели на смертном одре и как — в гробу, во что их одели, полиловели или пожелтели их руки… Порой они все до таких содрогательных тонкостей доходили, что отец, когда нормально говорил, требовал «прекратить мерзкие сплетни о покойничках», но тетя Люба все же успевала вставить: «Надьк, так не забудь у меня у мертвой вены перерезать, больш всего боюсь, живую зароют, подстраховаться не мешайт». А тетя Лёка прогрессивно добавляла: «А меня сожги, вдруг на мое счастье крематорий к тому времени выстроят», и меня пугала сама мысль о предаче МОЕМУ даже мертвого тела. Часто все эти кошмары слыша, на кладбище-то как раз я и забывала о них начисто. О ТОМ, ЧТО ТАМ ВНИЗУ, красноречиво свидетельствовали особо картинные кладбищенские деревья и травы — бабушка не разрешала брать отсюда домой ни цветочка, ни веточки, — и этого хватало.
Но и не в вольготно жирующей природе дело. Существовал, в конце концов, огромный ЦПКиО,