Том 7. Мертвые души. Том 2 - Гоголь Николай Васильевич
«Для меня изумительнее всего, как при благоразумном управлении, из останков, из обрезков получается, <что> и всякая дрянь дает доход».
«Гм! политические экономы!» говорил Костанжогло, не слушая его, с выражением желчного сарказма в лице. «Хороши политические экономы. Дурак на дураке сидит и дураком погоняет. Дальше своего глупого носа не видит. Осел, а еще взлезет на кафедру, наденет очки… Дурачье!» И во гневе он плюнул.
«Всё это так и всё справедливо, только пожалуйста не сердись», сказала жена: «как будто нельзя говорить об этом, не выходя из себя».
«Слушая вас, почтеннейший Константин Федорович, вникаешь, так сказать, в смысл жизни, щупаешь самое ядро дела. Но, оставив общечеловеческое, позвольте обратить внимание на приватное. Если бы, положим, сделавшись помещиком, возымел я мысль в непродолжительное <время> разбогатеть так, чтобы тем, так сказать, исполнить существенную обязанность гражданина, то каким образом, как поступить?»
«Как поступить, чтобы разбогатеть?» подхватил Костанжогло. «А вот как…»
«Пойдем ужинать!» сказала хозяйка; она, поднявшись с дивана, выступила на середину комнаты, закутывая в шаль молодые, продрогнувшие свои члены.
Чичиков схватился со стула с ловкостью почти военного человека, коромыслом подставил ей руку и повел ее парадно через две комнаты, в столовую, где уже на столе стояла суповая чашка и, лишенная крышки, разливала приятное благоуханье супа, напитанного свежею зеленью и первыми кореньями весны. Все сели за стол. Слуги проворно поставили разом на стол все блюда, в закрытых соусниках, и всё, что нужно, и тотчас ушли. Костанжогло не любил, чтобы лакеи слушали господские <разговоры>, а еще более, чтобы глядели ему в рот в то время, когда он <ест>.
Нахлебавшись супу и выпивши рюмку какого-то отличного питья, похожего на венгерское, Чичиков сказал хозяину так:
«Позвольте, почтеннейший, вновь обратить вас к предмету прекращенного разговора. Я спрашивал вас о том, как быть, как поступить, как лучше приняться…»[5]
«Именье, за которое если бы он запросил и 40 тысяч, я бы ему тут же отсчитал».
«Гм». Чичиков задумался. «А отчего же вы сами», проговорил он с некоторою робостью, «не покупаете его?»
«Да нужно знать, наконец, пределы. У меня и без того много хлопот около своих имений. Притом у нас дворяне и без того уже кричат на меня, будто я, пользуясь крайностями и разоренными их положеньями, скупаю земли за бесценок. Это мне уж, наконец, надоело, чорт их возьми».
«Как вообще люди способны к злословию!» сказал Чичиков.
«А уж как в нашей губернии… Не можете себе представить! Меня иначе и не называют, как сквалыгой и скупцом первой степени. Себя они во всем извиняют. «Я», говорит, «конечно промотался, но потому, что жил высшими потребностями жизни, поощрял промышленников, мошенников то есть, которые <1 нрзб.>, а этак, пожалуй, можно прожить свиньей, как Костанжогло».
«Желал бы я быть этакой свиньей!» сказал Чичиков.
«И всё это ложь и вздор. Какие высшие потребности? Кого они надувают? Книги хоть он и заведет, но ведь их не читает. Дело окончится картами да пьянст<вом>. И всё оттого, что не задаю обедов да не занимаю им денег. Обедов я потому не даю, что это меня бы тяготило, я к этому не привык. А приезжай ко мне есть то, что я ем, — милости просим. Не даю денег взаймы — это вздор. Приезжай ко мне в самом деле нуждающийся, да расскажи мне обстоятельно, как ты распорядишься с моими деньгами. Если я увижу из твоих слов, что ты употребишь их умно и деньги принесут тебе явную прибыль, я тебе не откажу и не возьму даже процентов».
«Это, однако же, нужно принять к сведению», подумал Чичиков.
«И никогда не откажу», продолжал Костанжогло. «Но бросать денег на ветер я не стану. Уж пусть меня в этом извинят! Чорт побери, он затевает там какой-нибудь обед любовнице, или на сумасшедшую ногу убирает мебелями дом, или с распутницей в маскарад, — юбилей там какой-нибудь в память того, что он даром прожил <на свете>, — а ему давай деньги взаймы…»
Здесь Костанжогло плюнул и чуть-чуть не выговорил несколько неприличных и бранных слов в присутствии супруги. Суровая тень темной ипохондрии омрачила его лицо. Вздоль лба и впоперек его собрались морщины, обличители гневного движенья взволнованной желчи.
«Позвольте мне, досточтимый мною, обратить вас вновь к предмету прекращенного разговора», сказал Чичиков, выпивая еще рюмку малиновки, которая, действительно, была отличная. «Если бы, положим, я приобрел то самое имение, о котором вы изволили упомянуть, то во сколько времени и как скоро можно разбогатеть в такой степени…»
«Если вы хотите», подхватил сурово и отрывисто Костанжогло, полный нерасположенья духа, «разбогатеть скоро, так вы никогда не разбогатеете; если же хотите разбогатеть, не спрашиваясь о времени, то разбогатеете скоро».
«Вот оно как», сказал Чичиков.
«Да», сказал Костанжогло отрывисто, точно как бы он сердился на самого Чичикова: «Надобно иметь любовь к труду. Без этого ничего нельзя сделать. Надобно полюбить хозяйство, да. И, поверьте, это вовсе не скучно. Выдумали, что в деревне тоска — да я бы умер, повесился от тоски, если бы хотя один день провел в городе так, как проводят они в этих глупых своих клубах, трактирах да театрах. Дураки, дурачье, ослиное поколенье! Хозяину нельзя, нет времени скучать. В жизни его и на полвершка нет пустоты, всё полнота. Одно это разнообразье занятий, и притом каких занятий! — занятий, истинно возвышающих дух. Как бы то ни было, но ведь тут человек идет рядом с природой, с временами года, соучастник и собеседник всего, что совершается в творении. Рассмотрите-ка круговой год работ: как, еще прежде, чем наступит весна, всё уж настороже и ждет ее: подготовка семян, переборка, перемерка по амбарам хлеба и пересушка; установленье новых тягол. Весь [год] обсматривается вперед и всё рассчитывается в начале. А как взломает лед, да пройдут реки, да просохнет всё и пойдет взрываться земля, — по огородам и садам работает заступ, по полям соха и бороны; садка, севы и посевы. Понимаете ли, что это? Безделица! грядущий урожай сеют. Блаженство всей земли сеют. Пропитанье миллионов сеют. Наступило лето… А тут покосы, покосы. И вот закипела вдруг жатва: за рожью пошла рожь, а там пшеница, а там и ячмень, и овес. Закипело всё, кипит; нельзя пропустить минуты; хоть двадцать глаз имей, всем им работа. А как отпразднуется всё, да пойдет свозиться на гумны, складываться в клади, да зимние запашки, да чинки к зиме амбаров, риг, скотных дворов, и в то же время все бабьи <работы>, да подведешь всему итог и увидишь, что сделано, — да ведь это… А зима! Молотьба по всем гумнам, перевозка перемолотого хлеба из риг в амбары. Идешь и на мельницу, идешь и на фабрики, идешь взглянуть и на рабочий двор, идешь и к мужику, как он там на себя колышется. Да для меня, просто, если плотник хорошо владеет топором, я два часа готов пред ним простоять: так веселит меня работа. А если видишь еще, что всё это с какой целью творится, как вокруг тебя всё множится да множится, принося плод да доход. Да и я рассказать не могу, что тогда в тебе делается. И не потому, что растут деньги. Деньги деньгами. Но потому, что всё это дело рук твоих; потому, что видишь, как ты всему причина, ты творец всего, и от тебя, как от какого-нибудь мага, сыплется изобилье и добро на всё. Да где вы найдете мне равное наслажденье?» сказал Костанжогло, и лицо его поднялось кверху, морщины исчезнули. Как царь в день торжественного венчания своего, сиял он весь, и казалось, как бы лучи исходили из его лица. «Да в целом мире не отыщете вы подобного наслажденья. Здесь именно подражает богу человек. Бог предоставил себе дело творенья, как высшее всех наслажденье, и требует от человека также, чтобы он был подобным творцом благоденствия вокруг себя. И это называют скучным делом!»
Как пенья райской птички, заслушался Чичиков сладкозвучных хозяйских речей. Глотали слюнку его уста. Самые глаза умаслились и выражали сладость, и всё бы он слушал.