Владимир Дудинцев - Между двумя романами
Так вот, я к Симонову не имею претензий. Если бы он был жив, я бы свой новый роман понес к нему. Потому что Симонов и Твардовский - это были настоящие редакторы журналов. И я знаю, что Симонов не держал бы рукопись по полгода, а прочитал бы немедленно. И, забыв про свои "трясущиеся поджилки", пустил бы ее в печать.
Но вернусь к Галине Серебряковой. Проходит какое-то время, 10-15 лет. Получаю я вдруг от нее книжку с портретом, на котором она на меня сахарным глазом смотрит, и надпись - я по памяти привожу - "Владимиру Дмитриевичу с признанием его таланта, смелости, гражданско-го мужества и т. д."
(Жена. Спустя еще 15-20 лет однажды мы с Володей гуляли по парку в Гагре. С нами ходила очень симпатичная спутница, по имени Зоря. Она интересовалась тем, как В. Д. жилось после "Не хлебом единым". Просила рассказать. Ну В. Д. и рассказал, между прочим, эпизод с Серебряковой. И вдруг она говорит так задумчиво: "Это моя мать". Как же мы скукожились! Нельзя же так, в лоб, обижать человека. А она с улыбкой говорит: "Я очень рада, что вы рассказали мне это. Вы облегчили мою душу. Мне радостно знать, что мама написала вам такие хорошие слова". Вот как бывает!)
Вскоре после книжки Серебряковой я получил письмо от Прилежаевой. Но чувствовалось, коэффициент трения был у нее большой - не хотелось ей мне писать, но что-то ведь толкало... Выходит, через какое-то время прорастает бацилла угрызений совести! Привожу по памяти: "Владимир Дмитриевич, я, конечно, не в очень большом восторге от вашего творчества, но, знаете, бывают у людей ошибки какие-то... поступки непонятные... И вот, как посмотришь с холодным вниманием на все это дело, как задумаешься, странные приходят в голову мысли, Владимир Дмитриевич". И точка. А чтобы "извините" - нет. Я не ответил. Письмо не имело той силы, которая потребовала бы ответа - в нем не было вопроса. Письмо Татьяны, что ли. Нет, Татьяна была определеннее, конкретнее, там сказано было: "Приди, приди". А здесь никакой конкретности. Ни черта я так и не понял, сделал такое лицо непонятное и отложил, забыл.
Был еще такой писатель - Лев Овалов. Написал роман "Медная пуговица". Про майора Пронина. Там у него американские шпионы сидят в каком-то ресторане и инструктируют завербованного русского. И вручают ему несколько экземпляров "Не хлебом единым" для вручения советским гражданам. Прошло некоторое время - и вдруг письмо от Овалова, который жил со мной в одном подъезде и ходил мимо меня, не глядя. И вот письмо. Как у Прилежаевой, но с конкретным предложением: хорошо бы, мол, нам как-нибудь посидеть, я бы выставил бутылку коньяка. Мне что-то не захотелось, и коньяк остался нераспитым. После этого мы с ним встречались - в одном подъезде всё же жили, - и ни слова: ни он, ни я, как будто письма и не было.
А еще Софронов Анатолий Владимирович... Я уже говорил о том, что после первого обсуждения романа в "Литературной газете" был напечатан хвалебный отчет. Но Кочетов, редактор "Литературной газеты", снабдил его внизу примечанием, что, мол, редакция надеется, что не сплошь будут хвалебные выступления, и призывает товарищей критиков подумать над критической стороной... - напечатаем без очереди! И Софронов откликнулся - напечатал там серию подвалов под названием: какие-то там сны. Он писал, как институтка. Как гимназистка, про которую пел в свое время певец: "И, как ласточки, гимназисточки провожают меня на концерт". Как сны Веры Павловны. Только у Чернышевского сны светлые, а тут какой-то черт, сатана - это я. Целая серия встреч с Вельзевулом, то есть со мной. Прошло время, и у него проросло... Но, поскольку он был такой здоровый дуб, у него глубоко корней не пустило. Был я однажды на приеме в посольстве Югославии. Мы там пили-ели. И Софронов ходит - здоровый, но какой-то уже сморщенный, так как его оболочка сначала вмещала, допустим, 200 килограм-мов, а потом он похудел до 100 - и сморщился. И стал немножко странный. Все время как-то ласково заглядывал в глаза. Оказывался у меня на пути. Подойдет вплотную и прямо смотрит в лицо, с улыбкой. И отходит в сторону. Ждет, видимо, чтобы я ему сказал, что вот какие бывают недоразумения... Как Овалов. Только чтобы не от него, а от меня исходило... Но я его не понял, и мы обошлись без объяснений...
Были еще обсуждения романа. Во время одного из них произошел вот какой случай. В перерыве два каких-то приятеля, взяв меня под руки, повели в фойе, и мы стали беседовать. Разошлись слегка в стороны - и тут я вторично потерял сознание. Что такое случилось? Потом я очнулся, встал, смотрю громадный плафон... фойе было высотой примерно в два этажа... и вот оттуда мне на голову упала эта штуковина. Но какая голова! Я ведь еще встал, пошел, сел в машину и приехал домой - и тогда только начались симптомы сотрясения мозга! Пришлось звать врача. Конечно, это сразу обросло домыслами... Домыслы я отвергаю, а думаю вот что: Фортуна уронила мне на голову этот плафон не просто так, а чтобы закрепить в ней, в голове, навсегда чудесное явление, которое я тогда наблюдал.
Явление было таково: вышел Константин Федин, который на правах старейшины вел наше литературное собрание. "Кто за - прошу поднять руку. Благодарю вас. Кто против - прошу поднять руку. Благодарю вас. Таким образом, вопрос проходит большинством голосов. Благодарю вас". Вот он со своей галантностью вышел на трибуну и начал говорить, как этого Дудинцева используют за границей. Там, говорит, есть страшно реакционный писатель Мориак, мракобес. И поддерживают его реакционные круги, Ватикан... И вот Мориак, как прочел роман Дудинцева, сразу кинулся использовать. Позвольте, я зачитаю... И он зачитывает цитату строк на двадцать о том, какой я, по мнению Мориака, хороший, а, следовательно, на самом деле - плохой. Ну, думаю, подкузьмил мне Мориак. И вышел. И тут меня прибило плафоном, и я уехал. Так что сотрясение мозга началось не поймешь отчего: то ли от плафона, то ли от галантного Константина Федина.
Прошло дней десять, в "Правде" вышла статья Федина. Читаю и вижу, что использована стенограмма той его речи. А цитаты из Мориака нет! Вас ист дас? Что такое? Я тотчас позвонил в свою родную "Комсомолку", девчатам в бюро проверки. Они снеслись с бюро проверки "Правды". Оказывается, цитата была, но бюро проверки потребовало дать оригинал. И этот галантный и "благодарю вас" с трубкой в руке цитату снял, потому что, видимо, источника он не смог... Не было такого у Мориака! Вот так - и благодарю вас...
Я видел Федина на III съезде писателей РСФСР, когда он сидел в президиуме. Хрущев вышел пожать руку писателям, сидевшим там. Он пожал одному, другому... Твардовскому, в частности. Твардовский - с достоинством, с ним как на равных. Потом он подходит к Федину, который - длинная такая башня - стоял. Никита Сергеевич оказался ему ростом по пояс. Так Федин, пожимая руку, поклонился Хрущеву в пояс! То есть он отрицательный угол изобразил из своего тела. Его блестящие ягодицы, острые - особенным образом были заострены и на зал нацелены - в то время, когда он поклонился! Тут я, между прочим, подумал, как удачно он бросил "на лапту" Никите Сергеевичу прекрасный мяч; осталось сымпровизировать "истори-ческие слова", что советская литература подобным образом никогда не кланялась и не будет кланяться! И я бы на месте Хрущева не преминул. Но Никита Сергеевич принял данный поклон с удовлетворением.
В общем, я увидел Федина, и мне вспомнилась история с Мориаком, и она легла рядом - и я как-то лучше понял Константина Федина и его трубку - все вместе.
Я несколько раз упоминал о высказываниях Никиты Сергеевича на мой счет на III съезде писателей. Обыграл он тогда ситуацию со мной со всех сторон...
...Сначала он высказал по моему адресу несколько эпитетов, так сказать, "ароматических": мол, у этого автора есть, конечно, точка зрения, вернее, кочка зрения, а еще вернее - кучка зрения. Ну как не запомнить!
- Я читал роман без булавки, - продолжал Никита Сергеевич, - мне Анастас Иванович посоветовал: почитай, говорит. А я, когда читаю книгу, беру булавку: как засыпать начнешь, уколешься - и проснешься. А этот роман я читал без булавки! - аплодисменты...
Аплодисменты его подзадорили. И он, помолчав выразительно, веско произнес: "Так что, товарищи, лежачего не бьют..." Тут он достал из кармана огромный клетчатый носовой платок, видимо, заранее, для экспромта, припасенный, вытягивает его и великолепным жестом, достойным Цицерона, ораторов античных, завязывает на этом платке, на глазах всего зала, узел и повторяет: "Лежачего не бьют, но узелок на память завяжем!" - и кладет обратно в карман таким широким жестом. Аплодисменты... Никита Сергеевич продолжает говорить, в частности: "проехал на красный свет, пусть себе едет...", а потом снова достает платок, трясет им перед всеми: "Когда-нибудь посмотрим, сколько на этом платке узелков!" Потом помолчал и говорит: "Я, - говорит, - не знаю, здесь ли этот автор..." - это обо мне...
И тут случилось невероятное - со всех концов зала от моих коллег-писателей раздаются возгласы: "Встань! встань! встань!" Я просто, знаете, онемел... Может быть, я и встал бы, если бы Хрущев остановился, в самом деле захотел бы увидеть того человека, выслушать его. Встал бы, потому что я воспитан моим родным землемером и знаю, что такое вежливость. Но служить молчаливой иллюстрацией к речи начальника, этаким персонажем с картины Решетникова "Опять двойка" - нет уж!