Александр Шеллер-Михайлов - Господа Обносковы
«Это начало смерти!» — промелькнуло в ее до болезненности впечатлительном уме, и орять ей вспомнились роковые слова отца; «Это мне на десять лет жизни прибавило бы».
От внимания отца тоже не ускользнуло, что дочь встревожена, и он удвоил свою нежность к ней. В этой нежности был какой-то грустный оттенок; казалось, старик спешил наглядеться в последние минуты жизни на свое обожаемое дитя. И вид старика-отца, и его ласки отозвались острою болью в сердце Груни. Она поспешила уйти в свою комнату, чтобы обдумать, обсудить все. Занятия отца шли плохо, и он раза три проходил по комнатам, надеясь встретить дочь. Но она не выходила из своей комнаты. Ему начало казаться, что Груня сердится и имеет право сердиться на него. Настал час обеда. Отец и дочь встретились в столовой.
— Маточка, ты не сердись на меня, — ласково и почти боязливо промолвил отец. — Забудь весь наш разговор и будем жить по-старому…
«А! значит, он все об этом думает!» — мелькнуло в голове дочери.
— Папа, папа, дай мне время подумать! — воскликнула она и расплакалась не на шутку.
— Полно, дитя, милая, — уговаривал отец, а у самого радостно билось сердце от обещания дочери «подумать» о замужестве.
Это слово подавало надежду.
С этого дня вопрос был почти решен: отец свободно хвалил Обноскова, чтобы задобрить в его пользу дочь и достигнуть исполнения взлелеянного им плана; дочь сознавала необходимость жертвы и даже уверяла себя, что она ничем не жертвует, так как Обносков ей не гадок, а, напротив того, милее всех, решительно всех остальных посторонних мужчин, в число которых не входили только ее отец да Павел Панютин. Действительно, лучшей партии было трудно найти. Выходя замуж за Обноскова, Груня могла быть уверена, что ее прежний образ жизни не изменится. Будет в доме мужа то же затишье, то же спокойствие, будут там появляться те же лица, которые появлялись в доме ее отца, изредка, по-прежнему, они будут ездить в театр, читать какие-нибудь хорошие книги и безмятежно наслаждаться спокойствием и миром. Только одно отчасти пугало Груню — это слабое здоровье Обноскова. Но и тут она давала себе роль спасительницы и была уверена, что ее заботы и ее любовь сделают ее будущего мужа и здоровым, и бодрым. Это казалось ей тем более возможным, что ее отец говорил, как и он в молодости был и слаб, и болезнен и стал здоровяком только на тридцатом году. Правда, ее любовь к Обноскову не была страстным чувством, но это была какая-то тихая, немного грустная приязнь. Груня, худенькая, бледная, с немного морщинистым лбом, как это бывает у болезненных детей, с большими, как-то вопросительно смотревшими, словно недоумевающими, глазами, была вполне ребенком, несмотря на свои лета. Ее развитие состояло только в кроткой любви, в понимании чужих страданий, которых ей приходилось видеть очень немного; но если бы ее оставить одну, без посторонней помощи и наставлений, то она, верно, не нашла бы себе исхода, не принялась бы ни за какое дело, и просто стала бы плакать и искать того доброго спасителя, под чье греющее крыло можно было бы приютиться ей, пугливой птичке. Жизнь за воротами ее дома представлялась ей точно такой же, какая шла в этом доме; разницу между своей и чужой жизнью она видела только в том, что у нее есть средства к такой мирной жизни, а другим приходится добывать средства к этой мирной жизни. Значит, главное различие было в количестве труда или денег. Это самостоятельно сложившееся понимание чужой жизни заставляло Груню при возможности помогать первому бедняку, просящему помощи, чтобы дать ему возможность наслаждаться таким же миром, каким наслаждалась она. Этот взгляд еще более укрепился в ней после нескольких уроков истории, прочитанных ей Обносковым. Она слышала от него, как такой-то народ наслаждался счастием под властью такого-то короля; как потом, под конец царствования этого короля, губительные войны разорили народ, и он стал несчастлив. Но новый король, вступив на престол, заключил мир, довел финансы до цветущего состояния, и народ снова стал счастлив, покуда, под конец царствования этого короля, не началась снова губительная война. Эти губительные войны в жизни народов казались Груне чем-то вроде болезней, смущающих иногда спокойствие семьи, и она понимала, что если болезнь кончится, то семейный кружок будет еще счастливее, еще теснее сомкнутся между собою его члены. Множество вопросов возникало в ее головке по поводу разных известий, прочитанных в газетах, по поводу разных слухов, доходивших до нее. То она слышала про убийцу, убившего несколько человек, и ей казалось, что этот человек вел бы всегда свою мирную жизнь, если бы у него были деньги или труд, и, несмотря на свое добродушие, она жалела не убитых, а этого преступника. Иногда до нее доходили слухи, что муж кухарки, живущей в их доме, бьет свою жену, и ей казалось, что он делает это именно потому, что у них нет столько денег, чтобы жить вместе, а не служить по разным домам. Целый мир создан был Грунею, и неизвестно, насколько обитатели этого мира походили на Ванек и Анюток, мозолящих ноги на улицах больших городов и деревень, или на Пьеров и Жаннет, красующихся среди босоногой черни в своих бобрах и брюссельских кружевах. Груня была уверена, что она не ошибается, так как она на своем веку видела тоже немало людей. У разных родственников она видела кузин и кузенов, танцующих во время бала; видела горничных, приветливо и с искреннею любовью целующих ей руку; видела, как ее двоюродные тетушки заботливо составляют разные благотворительные общества и устраивают для бедных лотереи. На театре, правда, она видела иногда и злодеев, но когда опускался занавес, театр потрясали рукоплескания, то она видела, как вызванный публикой злодей превращался в улыбающегося и расшаркивающегося актера, прижимающего руку к своему сердцу в знак любви и благодарности к поощряющим его ближним, и Груня улыбалась, тяжелое впечатление, оставленное пьесой, исчезало, как сон. И потом, ночью, ей снилось, что злодеев нет в жизни, что злодеев только «играют» люди, добрые люди, похожие на ее старую няню, которая иногда так страшно басила, если приходилось в сказке говорить за бабу-Ягу. «Поваляются, покатаются на Ивашкиных косточках!» — чудится Груне в полусне басящий голос бабы-Яги, и Груня дрожит от страху, жмется к няне, а няня смеется так добродушно, по-детски или, лучше сказать, по-старчески смеется и тихо начинает баюкать Груню… Да! да! это не баба-Яга, а няня, добрая няня…
Такое просто сложившееся существо, как Груню, понимали все и звали ее птичкой-певуньей, невинным ребенком, мягким воском. Но никому и в голову не приходило, что если птичка поет, то она хочет, чтобы и все пело вокруг нее, чтобы и солнце светило над нею, чтобы и цветы цвели во всем мире; никто не думал, что невинный ребенок не вынесет без волнения чужих слез, хотя бы их проливал злодей, и скажет: «Надо помочь этому человеку: он плачет, значит, он несчастный». Никто не угадывал, что мягкий воск может отвердеть среди холодности и примет какую угодно форму под влиянием различных давлений со стороны…
К концу недели, решившей участь Груни, Кряжов повеселел: Груня дала свое согласие на предложение Обноскова… Настала суббота. Вечером пришел из гимназии Панютин. Они пили чай в столовой. Кряжов был весел, шутил, Груня, по большей части, молчала. Настала наконец пора идти спать.
— Останься здесь, — шепнула Груня Панютину.
Кряжов простился с «детьми» и ушел в свой кабинет. Груня проводила его и вернулась в столовую. В доме уже спали. Отворив дверь, Груня приостановилась на пороге, полузакрытая массивною темною портьерой. В полумраке большой комнаты Панютин едва был виден в глубине большого кресла Кряжова. Он задумчиво смотрел на огонь, облокотясь на ручку кресла и опустив на ладонь голову. Его некрасивое, но мужественное лицо было по обыкновению сурово и только едва можно было уловить в этой суровости оттенок грусти. На этой физиономии остались следы всего испытанного в жизни юношей. Грубость и боль от побоев в людской, где он провел первые годы своего существования; тоска однообразного безлюдного затишья в доме Кряжова; озлобление на тайные для всех нападки и щипки прислуги Кряжовых; злопамятное негодование на несправедливости учителей, все это не прошло бесследно над этой страстной и привыкшей к несообщительности натурой. Груня не переступала порога и, казалось, боялась начать задуманное ею самою объяснение. Наконец, должно быть соскучившись ждать, Панютин поднялся с места. Это заставило Груню войти.
— А, это ты, — промолвил он и пожал ее руку. Они сели у камина. Бог знает почему, ни ей, ни ему не хотелось начинать разговора. Минуты проходили за минутами, и тишина не нарушалась.
— Холодно здесь, — вздрогнула Груня, прерывая тяжелое молчание.
— Такой уж проклятый дом, — угрюмо проговорил Панютин.
Груня, зная, что Павел не любит их старого дома, ничего не возразила и плотнее закуталась в платок. Через несколько минут Панютин встал, придвинул скамейку к креслу Груни и сел у ее ног. Он взял ее руки, начал их греть своими руками и потом прижал к ним губы.