Георгий Иванов - Третий Рим
Да, "это" началось именно тогда. Было очень холодно, сани со свистом летели по пустым улицам, и Вельскому казалось, что это не мороз щиплет ему лицо, а проклятые пузырьки сельтер-ской все еще лопаются и трещат. Он вынимал платок и вытирал старательно лоб, щеки, шею и за воротником. Сани мчались по льду через Неву - Вельский велел кучеру ехать, куда знает берега казались черными и высокими, небо было все в звездах. Куранты с крепости жалобно заиграли вслед - сани выехали на Каменноостровский. Вельский опять вытер лицо, но ничего стереть было нельзя... Сани летели уже через какой-то новый мост, совсем черный, в сугробах. - "Вот тут, Ваша Светлость, как раз нашли Григория Ефимовича",- сказал кучер и снял шапку.
......................................................................
Вечер был тихий и теплый, прохожих было немного. С первых же дней переворота центр Невского переместился. Чем ближе к Литейному, тем было оживленнее, уже у городской Думы толпа заметно редела, здесь же, на еще недавно людном перекрестке, было совсем пустынно.
"У Снеткова, должно быть, уже все в сборе - одиннадцатый час. Может быть, все-таки не ходить,- пронеслась (который раз за сегодняшний день) в голове Вельского все та же беспокой-ная мысль.- Может быть, все-таки?.." Он замедлил шаги и остановился в нерешительности у витрины издательства Главного штаба. Витрина была не освещена, только на край ее падал свет с улицы, и была видна выставленная там учебная картинка. - "Топор большой, возимый", - прочел Вельский надпись. - "Топор малый, носимый". Тут же были изображены и самые топоры: возимый везла лошадь с такими глазами, как у черкешенок на иллюстрациях к Лермонтову; носимый, как ему и полагалось, нес молодцеватый сапер.
"Возимый, носимый... - чепуха какая, канцелярщина,- подумал Вельский.Может быть, все-таки не идти к Снеткову?.. То-пор", - перечел он по складам, рассеянно-внимательно, как бы пробуя на вес каждую букву. Вдруг, на секунду, эти "т", "о", "п" и "р", предназначенные от века вызывать своим сочетанием привычное представление о топоре, точно переключившись куда-то, дрогнули каким-то подспудным, глухим и угрожающим смыслом. Справа налево из тех же букв неожиданно составилось "ропот", и Вольскому вдруг почудились фигуры каких-то бородатых людей, блеск железа и гул голосов. - "Идут мужики и несут топоры... - вспомнил он. - Кто это там пророчествовал? - вот, сбывается...".
"Да, не ходить было бы благоразумнее... И чего я, в сущности, там не видел? Неудобно, Снетков ждет, да и развлечение все-таки. Посмотрим - так ли он действительно хорош - Снетков без ума, ну да ему одной формы достаточно. И в самом деле, какая удивительная форма - всякий в ней красив. Марья Львовна, и та была бы ничего". Вельский улыбнулся, представив себе Палицыну в матросской куртке и бескозырке с ленточками.
Он свернул на площадь. Автомобиль с красным флажком, обогнав его, на сумасшедшем ходу промчался на Миллионную, хрипло протрубив какой-то метнувшейся в его огнях фигуре. Черная громада дворца, почти нигде не освещенная, казалась торжественной и выше, чем днем. "В пыш-ности русского двора есть что-то бутафорское", - вспомнил Вельский слова одного иностранца, знавшего толк и в пышности, и в дворах. - "Что ж, пожалуй, потому так и поползло, все, сразу... Бутафорская мощь, бутафорская власть... Государь подписал отречение, точно ресторанный счет, и просится в Крым - разводить розы. Несчастный государь!.. - Вельский вздохнул. - Да, бута-фория. Этот матрос, который будет у Снеткова, мне важней и интересней, чем судьба России, - вдруг подумал он. - Ведь так? Важнее России матрос?"
Мысль об этом мелькнула отчетливо, мгновенно и неожиданно, и Вельскому показалось, что яркий мертвый свет мгновенно и неожиданно осветил все кругом. Ему стало отвратительно и страшно.
Свет, как магний, вспыхнул и погас, и все так же мгновенно смешалось. Сердце быстро и тревожно стучало, голова кружилась, и уже ничего нельзя было понять: слева направо читалось "топор", справа налево читалось "ропот", слева направо была Россия, справа налево был матрос. Леденящий страх смерти покрывал все.
Потом, как на экране, проступило бледное желанное лицо с серыми, немного наглыми глаза-ми, и все: матрос, Россия, государь, разводящий розы - побледнело, отошло на задний план, растворилось в чувстве полной безнадежности, прохладной, похожей на лунный свет, скорее приятной. Бледное желанное лицо с серыми глазами глядело на Вельского, улыбалось ему и, как фон у портрета - прохладный лунный фон - вырисовывалась за ним тщетность всего: жизни и желаний, разочарований и надежд. И тут же, совсем близко, физически ощутимо, веяло главное, самое важное в жизни, самая суть ее... Вельский стоял на мосту, глядя на черную воду - сейчас он все поймет, все поймет! Собственно, он уже понял, только ему страшно признаться в этом, сладко и страшно, как перед тем, как броситься в воду с высоты - вот в такую воду, с такой высоты. Может быть, в самом деле, броситься сейчас, зажмурившись, в эту черную воду - может быть, это и есть то последнее движение, которое надо сделать?
"Если действительно я..." - начало складываться в уме что-то такое, чего Вельский, сделав над собой усилие, не додумал. - "Тра ла ла ла, забарабанил он пальцами по перилам моста, повторяя вслух первое попавшееся, чтобы прогнать, не дать сложиться какому-то невероятному, немыслимому слову. - Тра ла ла ла,- барабанил он,- Ла донна мобиле. Тигр и Евфрат. Тигр и Евфрат. Среди зеленых волн, лобзающих Тавриду, на утренней заре я видел Нереиду"...
Нереида улыбнулась ему и плеснула чешуйчатым хвостом - по воде пошли крути. Вельский внимательно глядел, как они ширились, поблескивали, исчезали. Это было приятно и успокоительно.
- Леший, держи концы! - успокоительно крикнул из темноты ленивый голос. Под мостом прошел буксир, зеленый фонарь успокоительно качнулся на его корме.
Бросив потухшую папиросу, Вельский пошел дальше. Неврастения,- думал он.
Квартира Снеткова была в третьем этаже. Раздевшись по петербургскому обычаю в швейцарс-кой, гости поднимались по устланной красным ковром лестнице - лифта не было, дом был очень старый. Снимая с Вельского пальто, беря его палку и котелок, швейцар, признавший в нем по вещам и виду "настоящего" барина (в лицо Вельского он не знал), сказал как-то таинственно: "Без номерка будет, я к себе уберу - как бы не обменили", и Вельский, уже начав подниматься наверх, вдруг покраснел, поняв смысл сказанного швейцаром. Очевидно, общество, куда он шел, было такое, где могли обменять пальто или вытащить бумажник; очевидно, такие случаи уже бывали, и швейцар говорил по опыту. Знал он, вероятно, и то, зачем в такое общество ходят солидные, хорошо одетые люди, вроде него, Вельского, и, зная это, должно быть, теперь смотрел ему вслед с равнодушным мужицким осуждением. Конечно, что бы ни думал швейцар, никакого значения не имело, и все-таки Вольскому стало немного не по себе: так или иначе, во всем этом была грязь, так или иначе, подымаясь сейчас к Снеткову, к этой грязи становился причастен и он.
Вельский впервые шел к Снеткову, на вот такую вечеринку. Вечеринки эти начались давно, еще до войны, и, разумеется, Вельский знал во всех подробностях то, что на них происходит, как знал и многих завсегдатаев их. Он с интересом выслушивал на другой день отчет об этих собрани-ях, улыбаясь забавным или циническим подробностям, давая советы устроить то-то, пригласить того-то, - болтая обо всем этом в интимном кругу людей одинаковых с ним вкусов. Но идти самому? Правда, Снетков показал себя отличным организатором - ни разу за время существова-ния вечеринок не было ни серьезного скандала, ни шантажа или чего-нибудь подобного; правда, иные люди того же круга и возраста, что Вельский, на вечеринках этих бывали, и это им вполне благополучно сходило с рук, но Вельский всегда был слишком осторожен, слишком дорожил своим покоем и репутацией, чтобы до революции позволить себе риск, пусть не особенно вероятный, но все-таки возможный, огласки того обстоятельства, что он, светлейший князь Вельский, посещает запросто сборища петербургских педерастов.
Кроме этих соображений осторожности, Вельского останавливало и другое. Он, например, не был уверен в том, найдет ли он, оказавшись в большом разношерстном обществе (у Снеткова собиралось человек по пятьдесят, по шестьдесят), обществе людей, объединенных только по одному специфическому признаку, - правильную манеру держаться. И он несколько терялся при мысли, что вот он окажется вдруг в разношерстной незнакомой ему толпе, отличающейся при этом от всякой другой толпы тем, что каждый в этой толпе, благодаря одному его, Вельского, присутствию в ней, заранее знает о его самом интимном, самом тщательно оберегаемом и, зная это, имеет на него, на его душу, на самое интимное, самое тщательно оберегаемое в ней, какие-то права, похожие на права родства или дружбы.
В последнем была (в теории) большая доля приятного. Было волнующее представление о простоте, братской близости людей, считающих, так же, как он, прекрасным и естественным то, что другим - огромному враждебному большинству - кажется отталкивающим и позорным; волнующее представление о свободе, хоть на несколько часов, быть тем, что он есть, не притво-ряться и не играть роль, наконец, надежда на встречу, та надежда на ослепительную блаженную встречу, которая заложена Богом в душу каждого и которая одинаково несбыточная для всех - в представлении слепого, или каторжника, или педераста, возрастает во столько раз в своей невоз-можности, во сколько их одиночество в мире страшней и шире одиночества обыкновенных людей.