Николай Лесков - Смех и горе
Глава сороковая
– Вы ничего этого не бойтесь, – весело заговорил со мною адъютант, чуть только дверь за генералом затворилась. – Поверьте, это все гораздо страшнее в рассказах. Он ведь только егозит и петушится, а на деле он божья коровка и к этой службе совершенно неспособен.
– Но, однако, – говорю, – мне, по его приказанию, все-таки надо идти в полк.
– Да полноте, – говорит, – я даже не понимаю, за что вы его так сильно раздражили? Не все ли вам равно, где ни служить?
– Да, так-с; но я совершенно неспособен к военной службе.
– Ах! полноте вы, бога ради, толковать о способностях! Разве у нас это всё по способностям расчисляют? я и сам к моей службе не чувствую никакого призвания, и он (адъютант кивнул на дверь, за которую скрылся генерал), и он сам сознается, что он даже в кормилицы больше годится, чем к нашей службе, а все мы между тем служим. Я вам посоветую: идите вы в гусары; вы, – извините меня, – вы этакий кубастенький бочоночек, прекоренастый; ведь лучше в гусары, да там и общество дружное и залихватское… Вы пьете?.. Нет!.. Ну, да все равно. А острить можете?
– Нет, – отвечаю, – я и острить не могу.
– Ну, как-нибудь из Грибоедова, что ли: «Ах, боже мой, что станет говорить княгиня Марья Алексева»; или что-нибудь другое, – ведь это нетрудно… Неужто и этого не можете?
– Да это, может быть, и могу, – отвечаю я, – да зачем же это?
– Ну, вот и довольно, что можете, а зачем – это после сами поймете: а что это нетрудно, так я вам за то головой отвечаю: у нас один гусар черт знает каким остряком слыл оттого только, что за каждым словом прибавлял: «Ах, екскюзе ма фам»;[12] но все это пока в сторону, а теперь к делу: бумага у меня для вас уже заготовлена; что вам там таскаться в канцелярию? только выставить полк, в какой вы хотите, – заключил он, вытаскивая из-за лацкана сложенный лист бумаги, и тотчас же вписал там в пробеле имя какого-то гусарского полка, дал мне подписать и, взяв ее обратно, сказал мне, что я совершенно свободен и должен только завтра же обратиться к такому-то портному, состроить себе юнкерскую форму, а послезавтра опять явиться сюда к генералу, который сам отвезет меня и отрекомендует моему полковому командиру.
Глава сорок первая
Так все это и сделалось. Портной одел меня, писаря записали, а генерал осмотрел, ввел к себе в кабинет, благословил маленьким образком в ризе, сказал, что «все это вздор», и отвез меня в карете к другому генералу, моему полковому командиру. Я сделался гусаром недуманно-негаданно, против всякого моего желания и против всех моих дворянских вольностей и природных моих способностей. Жизнь моя казалась мне погибшею, и я самовольно представлял себя себе самому не иначе как волчком, который посукнула рука какого-то злого чародея, – и вот я кручусь и верчусь по его капризу: езжу верхом в манеже и слушаю грибоедовские остроты и, как Гамлет, сношу удары оскорбляющей судьбы купно до сожалений Трубицына и извинений Постельникова, а все-таки не могу вооружиться против моря бед и покончить с ними разом; с мосту да в воду… Что вы на меня так удивленно смотрите? Ей-богу, я в пору моей воинской деятельности часто и много помышлял о самоубийстве, да только все помышлял, но, по слабости воли, не решался с собою покончить. А в это время меня произвели в корнеты, и вдруг… в один прекрасный день, пред весною тысяча восемьсот пятьдесят пятого года в скромном жилище моем раздается бешеный звонок, затем шум в передней, бряцанье сабли, восклицания безумной радости, и в комнату ко мне влетает весь сияющий Постельников!..
Глава сорок вторая
Увидав Постельникова, да еще в такие мудреные дни, я даже обомлел, а он ну меня целовать, ну меня вертеть и поздравлять.
«Что такое?» – думаю себе, и как я ни зол был на Постельникова, а спрашиваю его, с чем он меня поздравляет?
– Дружище мой, Филимоша, – говорит, – ты свободен!
– Что? что, – говорю, – такое?
– Мы свободны!
«Э, – думаю, – нет, брат, не надуешь!»
– Да радуйся же! – говорит, – скот ты этакий: радуйся и поздравляй ее!
– Кого-с? – пытаю с удивлением.
– Да ее, ее, нашу толстомясую мать Федору Ивановну! Ну, Россию, что ли, Россию! будто ты не понимаешь: она свободна, и все должны радоваться.
– Нет, мол, не надуешь, не хочу радоваться.
– Да, пойми же, пентюх, пойми: с-в-о-б-о-д-е-н … Слово-то ты это одно пойми!
– И понимать, – говорю, – ничего не хочу.
– Ну, так ты, – говорит, – после этого даже не скот, а раб … понимаешь ли ты, раб в своей душе!
«Ладно, – думаю, – отваливай, дружок, отваливай».
– Да ты, шут этакий, – пристает, – пойми только, куда мы теперь пойдем, какие мы антраша теперь станем выкидывать!
– Ничего, – отвечаю, – и понимать не хочу.
– Так вот же тебе за то и будут на твою долю одно: «ярмо с гремушкою да бич».
– И чудесно, только оставьте меня в покое.
Так я и сбыл его с рук; но через месяц он вдруг снова предстал моему изумленному взору, и уже не с веселою улыбкою, а в самом строгом чине и начал на вы.
– Вы, – говорит, – на меня когда-то роптали и сердились.
– Никогда, – отвечаю, – я на вас не роптал.
Думаю, черт с тобой совсем: еще и за это достанется.
– Нет, уж это, – говорит, – мне обстоятельно известно; вы даже обо мне никогда ничего не говорите, и тогда, когда я к вам, как к товарищу, с общею радостною вестью приехал, вы и тут меня приняли с недоверием; но Бог с вами, я вам все это прощаю. Мы давно знакомы, но вы, вероятно, не знаете моих правил: мои правила таковы, чтобы за всякое зло платить добром.
«Да, – думаю себе, – знаю я: ты до дна маслян, только тобой подавишься», и говорю:
– Вы очень добры.
– Совсем нет; но это, извините меня, самое злое и самое тонкое мщение – платить добром за оскорбления. Вот в чем вопрос: хотите ли вы ехать за границу?
– Как, – говорю, – за какую за границу?
– За какую! Уж, конечно, за западную: в Париж, в Лондон, – в Лондоне теперь чудные дела делаются… Что там только печатается!.. Там восходит наша звезда, хотите почитать?
– Нет, – говорю, – не хочу.
– Но отчего же?
– Да так, не хочу, да и только…
– И ехать не хотите?
– Нет, ехать хочу, но…
– Что за но…
– Но меня, – говорю, – не пустят за границу.
– Отчего это не пустят? – и Постельников захохотал. – Не оттого ли, что ты именинник-то четырнадцатого декабря… Э, брат, это уже все назади осталось; теперь на политику иной взгляд, и нынче даже не такие вещи ничего не значат. Я, я, – понимаешь, я тебе отвечаю, что тебя пустят. Ты в отпуск хочешь или в отставку?
– Ах, зачем же, – отвечаю, – в отпуск! Нет, уж я, если только можно, в чистую отставку хочу.
– Ступай и в отставку, подавай по болезни рапорт – и катай за границу.
– Да мне никто и свидетельства, – говорю, – не даст, что я болен.
Постельников меня за это даже обругал.
– Дурак! – говорит, – ты извини меня: просто дурак! Да ты не хочешь ли, я тебе достану свидетельство, что ты во второй половине беременности?
– Ну, уж это, – говорю, – ты вздор несешь!
– Держишь пари?
– И пари не хочу.
– Нет, пари! держи пари.
И сам руку протягивает.
– Нечего, – говорю, – и пари держать, потому что все это вздор.
– Нет, ты держи со мною пари.
– Сделай милость, – говорю, – отстань, мне это неприятно.
– Так что ж ты споришь? Я уж знаю, что говорю. С моего брата на перевязочном пункте в Крыму сорок рублей взяли, чтобы контузию ему на полную пенсию приписать, когда его и комар не кусал; но мой брат дурак: ему правую руку отметили, а он левую подвязал, потом и вышел из этого только один скандал, насилу, насилу кое-как поправили. А для умного человека ничего не побоятся сделать. Возьмись за самое легкое, за так называемое «казначейское средство»: притворись сумасшедшим, напусти на себя маленькую меланхолию, говори вздор: «я, мол, дитя кормлю; жду писем из розового замка» и тому подобное… Согласен?
– Хорошо, – отвечаю, – согласен.
– Ну вот, только всего и надо. И сто рублей дать тоже согласен?
– Я триста дам.
– На что же триста? Ты, милый друг, этак Петербургу цены портишь, – за триста тебя здесь теперь ведь на родной матери перевенчают и в том тебе документ дадут.
– Да мне уж, – говорю, – не до расчетов: лишь бы вырваться; не с деньгами жить, а с добрыми людьми…
Постельников вдруг порскнул и потом так и покатился со смеху.
– Прекрасно, – говорит, – вот и это прекрасно! Извини меня, что я смеюсь, но это для начала очень хорошо: «не с деньгами жить, а с добрыми людьми»! Это черт знает как хорошо, ты так и комиссии… как они к тебе приедут свидетельствовать… Это скоро сделается. Я извещу, что ты не того…
Постельников помотал пальцем у своего лба и добавил:
– Извещу, что у тебя меланхолия и что ты с оружием в руках небезопасен, а ты: «не с деньгами, мол, жить, а с добрыми людьми», и вообще чем будешь глупее, тем лучше.