Михаил Шолохов - Судьба человека. Поднятая целина (сборник)
– Ну а теперь что будем делать?
Дед Щукарь, по-прежнему всхлипывая и вытирая слезящийся глаз, ответил:
– Ты иди, Семушка, справляй свои государственные дела, а я его сам похороню. Это не твое молодое дело, это – дело стариковское. Я его зарою, лиходея, чин по чину, посижу, поплачу над его погибелью… Спаси Христос, что помог его вытянуть, один бы я не управился: в нем же, в рогатом мерине, не меньше трех пудов будет… Он же разъелся на даровых харчах, потому и утоп, дурак, а будь он полегче – перескочил бы через колодезь, как миленький! Не иначе – разжелудили его эти собаки так, что он без ума летел через этот колодезь. Да и какого ума с него было, со старого дурака, требовать? А ты мне, Семушка, жаль моя, боль моя, дай на четвертинку водки, я его помяну вечером на сеновале. Домой, к старухе, мне идти ни к чему: приду, а что от этого толку? Одно расстройство всех нервных систем. И опять баталия? А мне это в моих годах вовсе ни к чему. А так я потихонечку выпью, помяну покойника, напою жеребцов и усну, факт.
Давыдов, всеми силами пытаясь сдержать улыбку, вручил Щукарю десятку, обнял его узенькие плечи.
– А ты, дед, по нем не очень горюй. На худой конец мы тебе нового козла купим.
Горестно покачивая головой, дед Щукарь ответил:
– Такого козла ни за какие деньги не купишь, не было и нет таких козлов на белом свете! А мое горе при мне останется, – и пошел за лопатой, сгорбленный, жалкий, трогательно смешной в своем искреннем горе.
На этом и кончился исполненный больших и малых событий день в Гремячем Логу.
Глава XXIX
Поужинав, Давыдов прошел к себе в горницу и только что присел к столу просмотреть недавно принесенные ему с почты газеты, как услышал тихий стук в переплет оконной рамы. Давыдов приоткрыл окно. Нагульнов, поставив ногу на завалинку, приглушенно сказал:
– Собирайся в дело! А ну-ка, пусти, я пролезу к тебе, расскажу…
Смугловатое лицо его было бледно, собранно. Он легко перекинул ногу через подоконник, с ходу присел на табурет и стукнул кулаком по колену.
– Ну вот, я тебя упреждал, Семен, по-нашему и вышло! Доглядел я все-таки одного: пролежал битых два часа возле островновского куреня, гляжу – идет невысокенький, идет сторожко, прислушивается, стало быть, кто-то из них, из этих самых субчиков… Припоздал я в секрет, уже дюже стемнело. Припозднился я, в поле ездил. А может, до него ишо один прошел? Короче – пойдем, прихватим по пути Размётнова, ждать тут нечего. Мы их возьмем там, у Лукича, свеженьких! А нет – так хоть этого одного заберем.
Давыдов сунул руку под подушку постели, достал пистолет.
– А как будем брать? Давай тут обговорим.
Нагульнов, закуривая, чуть приметно улыбнулся:
– Дело мне по прошлому знакомое. Так вот, слушай: тот невысокенький стукнул не в дверь, а вот так, как я тебе, в окно. Горенка у Якова Лукича в курене есть, с одной окошкой во двор. Вот этот бандюга – в зипуне он или в плащишке, не разобрал в потемках, – постучал в окно: кто-то, то ли Лукич, то ли сынок его Семен, чуть приоткрыл дверь, и он прошел в хату. А когда подымался по порожкам – раз оглянулся, и когда входил в дверь – второй раз глянул назад. Я-то, лежа за плетнем, видал все это. Учти, Семен, так добрые люди не ходят, с такой волчьей опаской! Предлагаю такой план захвата: мы с тобой постучимся, а Андрей ляжет со двора возле окна. Кто нам откроет – будем видать, но дверь в горницу я помню, она первая направо, как войдешь в сенцы. Гляди, будет она запертая, придется с ходу вышибать ее. Мы двое входим, и ежели какой сигнет в окно на уход – Андрей его стукнет. Заберем этих ночных гостей живьем, очень даже просто! Я буду вышибать дверь, ты будешь стоять чуть сзади меня, и ежели что, какая заминка выйдет – бей на звук из горницы без дальнейших разговоров!
Макар посмотрел в глаза Давыдову чуть прищуренными глазами, снова еле приметная усмешка тронула его твердые губы:
– Ты эту игрушку в руках нянчишь, а ты обойму проверь и патрон в ствол зашли тут, на месте. Шагать отсюда будем через окно, ставню прикроем.
Нагульнов оправил ремень на гимнастерке, бросил на пол цигарку, посмотрел на носки пыльных сапог, на измазанные в пыли голенища, опять усмехнулся:
– Из-за каких-то гадов поганых весь вывалялся в пыли, как щенок: лежать же пришлось плашмя и по-всякому, ждать дорогих гостей… Вот один и явился… Но такая у меня думка, что их там двое или трое, не больше. Не взвод же их там?
Давыдов передернул затвор и, заслав в ствол патрон, сунул пистолет в карман пиджака, сказал:
– Что-то ты, Макар, сегодня веселый? Сидишь у меня пять минут, а уже три раза улыбнулся…
– На веселое дело идем, Сема, того и посмеиваюсь.
Они вылезли в окно, прикрыли створки его и ставню, постояли. Ночь была теплая, от речки низом шла прохлада, хутор спал, кончились мирные дневные заботы. Где-то мыкнул теленок, где-то в конце хутора взлаяли собаки, по соседству, потеряв счет часам, не ко времени прокричал одуревший спросонок петух. Не обмолвившись ни одним словом, Макар и Давыдов подошли к хате Размётнова. Макар согнутым указательным пальцем почти неслышно постучал в створку окна и, когда, выждав немного, увидел в сумеречном свете лицо Андрея, призывно махнул рукой, показал наган.
Давыдов услышал голос из хаты, сдержанный, серьезный:
– Понял тебя. Выхожу быстро.
Размётнов почти тотчас же появился на крылечке хаты. Прикрывая за собой дверь, с досадою проговорил:
– И все-то тебе надо, Нюра! Ну зовут в сельсовет по делу. Не на игрища же зовут? Ну и спи, и не вздыхай, скоро явлюсь.
Втроем они стали, тесно сблизившись. Размётнов обрадованно спросил:
– Неужто налапали?
Нагульнов приглушенным шепотом рассказал ему о случившемся.
…Втроем они молча вошли во двор Якова Лукича. Размётнов лег под теплый фундамент, прижавшись к нему спиной. Ствол нагана он осторожно уложил на колено. Он не хотел лишнего напряжения в кисти правой руки.
Нагульнов первый поднялся по ступенькам крыльца, подошел к двери, звякнул щеколдой.
Было очень тихо во дворе и в доме Островного. Но недобрая эта тишина длилась не так уж долго – из сеней отозвался неожиданно громко прозвучавший голос Якова Лукича:
– И кого это нелегкая носит по ночам?
Нагульнов ответил:
– Лукич, извиняй меня, что бужу тебя в позднюю пору, дело есть, ехать нам с тобой в совхоз зараз надо. Неотложная нужда!
Была минутная заминка и молчание.
Нагульнов уже нетерпеливо потребовал:
– Ну что же ты? Открывай дверь!
– Дорогой товарищ Нагульнов, поздний гостечек, тут в потемках… Наши задвижки… не сразу разберешься, проходите.
Изнутри щелкнул железный добротный засов, плотная дверь чуть приоткрылась.
С огромной силой Нагульнов толкнул левым плечом дверь, отбросил Якова Лукича к стенке и широко шагнул в сенцы, кинув через плечо Давыдову:
– Стукни его в случае чего!
В ноздри Нагульнову ударил теплый запах жилья и свежих хмелин. Но некогда было ему разбираться в запахах и ощущениях. Держа в правой руке наган, он левой быстро нащупал створку двери в горенку, ударом ноги вышиб эту запертую на легкую задвижку дверь.
– А ну, кто тут, стрелять буду!
Но выстрелить не успел: следом за его окриком возле порога грянул плескучий взрыв ручной гранаты и, страшный в ночной тишине, загремел рокот ручного пулемета. А затем – звон выбитой оконной рамы, одинокий выстрел во дворе, чей-то вскрик…
Сраженный, изуродованный осколками гранаты Нагульнов умер мгновенно, а ринувшийся в горницу Давыдов, все же успевший два раза выстрелить в темноту, попал под пулеметную очередь.
Теряя сознание, он падал на спину, мучительно запрокинув голову, зажав в левой руке шероховатую щепку, отколотую от дверной притолоки пулей.
* * *Ох, и трудно же уходила жизнь из широкой груди Давыдова, наискось, навылет простреленной в четырех местах… С тех пор как ночью друзья молча, спотыкаясь в потемках, но всеми силами стараясь не тряхнуть раненого, на руках перенесли его домой, к нему еще ни разу не вернулось сознание, а шел уже шестнадцатый час его тяжкой борьбы со смертью…
На рассвете на взмыленных лошадях приехал районный врач-хирург, молодой, не по возрасту серьезный человек. Он пробыл в горнице, где лежал Давыдов, не больше десяти минут, и за это время напряженно молчавшие в кухне коммунисты гремяченской партячейки и многие любившие Давыдова беспартийные колхозники только раз услышали донесшийся из горницы глухой и задавленный, как во сне, стон Давыдова. Врач вышел на кухню, вытирая полотенцем руки, с подобранными рукавами, бледный, но внешне спокойный, на молчаливый вопрос друзей Давыдова ответил:
– Безнадежен. Моя помощь не требуется. Но удивительно живуч! Не вздумайте его переносить с места, где лежит, и вообще трогать его нельзя. Если найдется в хуторе лед… впрочем, не надо. Но около раненого должен кто-то находиться безотлучно.
Следом за ним из горницы появились Размётнов и Майданников. Губы у Размётнова тряслись, потерянный взгляд бродил по кухне, не видя беспорядочно толпившихся хуторян. Майданников шел со склоненной головой, и страшно резко обозначались на висках его вздувшиеся вены, а две глубокие поперечные морщины повыше переносья краснели, как шрамы. Все, за исключением Майданникова, толпою вышли на крыльцо, разбрелись по двору в разные стороны. Размётнов стоял, навалившись грудью на калитку, свесив голову, и только крутые волны шевелили на его спине лопатки; старик Шалый, подойдя к плетню, в слепом, безрассудном бешенстве раскачивал покосившийся дубовый стоян; Демка Ушаков, почти вплотную прижавшись к стене амбара, как провинившийся школьник, ковырял ногтем обмытую дождями глину штукатурки и не вытирал катившихся по щекам слез. Каждый из них по-своему переживал потерю друга, но было общим свалившееся на всех огромное мужское горе…