Михаил Пришвин - Том 4. Жень-шень. Серая Сова. Неодетая весна
– Как же вы это знаете? – удивилась женщина и спросила Петю, указав на меня: – В Талицу гонишь старика или в Охтому?
Талица и Охтома – трудовые колонии за последней деревней Милой в глухом лесном суземе. Принятый второй раз за бандита без всякого повода с моей стороны, я представил себя в несчастье, сопровождающем человеческое общество во все времена: вышло недоразумение, и меня, невинного, осудили и назначили работать в этом диком – лесу. Вообразив себя в таком положении, стал я мучительно раздумывать, как мне поступить, бежать вон из леса и жить потом казацкой удалой жизнью под чужим именем или же, оставаясь в лесу, убежать внутрь себя, выполнять все, что мне прикажут, и внутренней силой своей завоевать к себе уважение и в сознании личного своего достоинства открыть себе путь к свободе. И немудрено, что вопрос такой явился по поводу смешного недоразумения, этот вопрос органически жил со мной и теперь вдруг проявился: моя родина – окраинный город Московского государства, разделяющий лесную жизнь от степной. В одну сторону, степную, от всяких бед своих люди бежали, удалые казаки и всякого рода предприимчивые воры, в другой оставались и трудились люди в лесах, преодолевая трудом и силой воли свое личное горе.
Так всегда наивно, часто по какому-нибудь даже глупому поводу, зарождаются мои рассказы, и я сначала и не подозреваю, что из этого выйдет потом литературная вещь. Я мучаюсь, вспоминая свою собственную жизнь: и так и так приходилось, и множество раз бежал я, охраняя свою радостную целину, и бывало тоже, не раз оставался на месте и отражал врагов внутренней силой, обретая истраченное на борьбу обратно с большой прибавкой. И как только вообразишь себя в этом суземе далеко за последней деревней, среди выворотней и неподвижных стволов, жутко-жутко так начинает ныть в душе, а потом это же чувствуешь и в костях: даже от воображаемой сырости начнут ныть простуженные и залеченные электричеством кости… Бежать, конечно, бежать! Но, убежав из леса в далекие вольные степи с чужим именем среди чужих мое людей, я как будто теряю все свое лучшее, брожу, как самозванец, и чужие люди мне ужасней неподвижных деревьев в лесу.
Но вот мало-помалу лес наполняется белыми березками, – это признак близости человека: тронуты коренные деревья, и наместо их вырастает березка. Лес расступается. Наша дорога поднимается высоко в гору. Избы последней деревни как будто стоят в небесах. С высоты этого большого, веселого, убранного зеленями озимых хлебов холма виднеется наш путь, пройденный в этих мрачных лесах. И тогда, приняв все видимое на себя и снова опять выглянув из себя, понял я лесного человека: жил ведь он тут и никуда не бежал, работал, работал, повторяя про себя: лес – бес! И вот победил. А как же весело играют на вешнем празднике гармоньи, девушки в разноцветных платьях танцуют ту самую старинную кадриль, какую и мы танцевали детьми. Старый краснорожий бородатый дед, здорово выпивши, застрял в сенях и не унимается, тут же на месте топчется, отплясывая под звуки гармони. Весело мне становится, как после большой победы, когда все истраченные силы разом вернутся к тебе. Нет, конечно, как бы ни было мне тяжело, я лучше буду бороться среди неподвижных стволов, чем, утратив самое Имя свое, в бегах, самозванцем слоняться среди чужих мне людей.
И так мы весело простились с последней деревней.
ОбезьянкаНаш отдых был светлою ночью в суземе на половине волока, в избе фуражиста из белорусских трудпереселенцев. За чаем я поставил хозяевам свой вопрос, и, конечно, люди, рожденные в лесах, стали на сторону тех, кто, не уходя с места, переживал все временные невзгоды водворения на новых местах. Они рассказывали для примера о судьбе одного кубанского казака: не подчинился казак и убежал. Ночью, проходя мимо родной деревни, он вдруг вздумал на прощанье взглянуть на свой дом. И когда увидел на своем доме надпись «Ясли», не выдержал, бросился в дом, выгнал людей и выбросил все, что относится к яслям. Его, конечно, опять куда-то отправили, и ничего хорошего из этого потом не вышло, а вот они, белорусы, жили в шалашах, жили в землянках и так до аптеки дожили, до электричества и трактора. Теперь в трудколониях уже не так плохо живется.
После чаю мы думали спать без конца, пока не выспимся, но через несколько часов мертвого сна вдруг петух, живущий в избе вместе с людьми, ужасным криком своим и хлопаньем крыльев выгоняет нас из дому, и мы опять в лесу под дождем. И снова древний вопрос нашей истории, разделивший весь народ на оседлых обитателей и на убежавших в степи казаков, начинает мучить меня с другой стороны: ведь тогда было рабство, и кто оставался, тот оставался рабом.
А дождь все сильней. Мы рассчитывали запастись спецодеждой в леспромхозах, но у них и для себя не хватало. Вся надежда была, что ватная куртка очень долго может разбухать, не допуская воды до тела. Лошадь ступает в крупчатый снег, сижу на одной половине седла и опираюсь на одну ногу. В таком положении под дождем я неожиданно ставлю мучительный вопрос на литературные рельсы: по человеку, думаю, надо решать задачу, пусть их было два брата, один по характеру своему остался при доме, другой пошел на сторону достигать. Мало-помалу жизнь двух этих братьев увлекает меня, и я все забываю вокруг. Это свойство моей волшебной профессии – при всяких условиях оставлять меня независимым от внешних условий, преодолевать скуку тюрьмы и дорог – одинаково с самого начала, и теперь все по-прежнему изумляет меня, и часто до сих пор я благословляю тот час, когда взялся я за перо.
Вдруг на пути нашем явилась довольно большая желтая река. Мы узнали ее: это – Охтома, впадающая в Пинегу, а вокруг в лесу стало до того безобразно, что трудно и передать: как передашь безобразие. Кажется, это бывает от лесных пожаров: одно дерево повалится, другое, обгорелое, черное, стоит чудовищем, третье, падая, прислонилось к чудовищу, и все снизу густо зарастает. Местами лес обгорелый лежит в несколько ярусов, тут человеку невозможно пройти, и зверь сюда очень не любит ходить. И небо низкое моросит, и река желтая…
Нас до костей еще не пробрало: показалась избушка фуражиста на Охтоме. Хозяина дома не было, железку нам растопила хозяйка, еще не старая женщина, но какая-то серая лицом, под стать всему в этом лесу. Я, однако, сразу успел заметить ее глаза, и она этими своими маленькими умными глазками вмиг поняла по-своему, какие наши лошади, кто я и кто Петя.
Тепло от железки клонит ко сну. Я у стола на лавочке растянулся, сплю и не сплю. Вдруг, открыв глаза, вижу – за столом сидит и смотрит на меня обезьянка; до того некрасива эта женщина, так у ней кости в лице сошлись, так сложились челюсти и губы такие – настоящая обезьянка. Людям стыдно видеть себя в обезьяньем виде только при первом взгляде, при близком же знакомстве с обезьяной за сердце хватает смертельная тоска в ее маленьких, живых и умных глазах, чувствуешь, что вот из этого, а не из шерсти и костей, произошел человек и что ото не плохо.
Так вот обезьянка облокотила свое лицо о кулачок и глядит, и глядит внутрь меня неотрывно. Жутко становится, но, чтобы не показать ей этого, я, как ни в чем не бывало, достал гребешок и начинаю расчесывать волосы.
– Делаешь? – спросила она. – Или такие от роду?
Я ответил:
– Не родись богатым, а родись кудрявым.
– Хорошие волосы были!
– Были! Они и теперь, видишь, как вьются.
– Сивый! – сказала она и по-прежнему все смотрит и смотрит в меня. – В какой сузем тебя загоняют?
– Что ты! – засмеялся я. – Петя – мой сын, мы по воле едем, добрый молодец по неволе не ходит.
Но видно было, что ей это и не важно, по воле мы едем или по неволе, своей смертельной обезьяньей тоской она проникла теперь уже гораздо дальше этой моей мысли о воле-неволе, ее как будто занимали только седеющие остатки моих кудрявых волос. И оттого, как только сказал я «молодец»…
– Сивый! – повторила она.
И продолжала смотреть внутрь меня.
Говорят, на Севере, что дождь – как гость: если утром пришел, то и уйдет, а если после обеда придет, ночевать останется. Гость ушел, мы поехали сухой боровой дорогой, и вдруг северная природа нам улыбнулась…
На Севере люди живут иначе, они живут не в объятиях природы, как на юге, а так вот – работают, работают изо дня в день, долго не обращают внимания на природу, и вдруг эта природа улыбнется, и тогда, радуясь вместе с природой, все бросают работу. Много работая, лишь изредка встречая улыбку, от улыбки к улыбке живет северный человек, и в этих улыбках находит для себя больше радости, чем южанин в объятиях.
Мы ехали десятки верст, а, говорят, их больше семидесяти, и на всем пространстве сгорел роскошный бор: бывает же так, триста лет жил, копил древесину – и вдруг весь бесполезно сгорел! Мы ехали по такой сухой дороге в сгоревшем лесу, что земля под копытами лошадей, как пустая, бунчала. Везде вокруг нас лежали обгорелые стволы. Но тоже везде ровно, без всяких пропусков вставал молодой сосняк и старался поскорее закрыть собой черные стволы. После дождя маленькие, чудесного вида, деревца сверкали на все цвета, всеми капельками, каждая мутовочка радовалась жизни. И я тоже забыл все мои мрачные мысли во время северной природы, и мы ехали дальше, вспоминая милых умерших, втайне радуясь сердцем, что сами остались в живых.