Влас Дорошевич - Литераторы и общественные деятели
И пока усталый лектор, пыхтя и отдуваясь, отпивался содовой водой, я думал:
— Вот бедняга! Вот недоразумение! Ты старался нечто вложить, — как это громко называется, — в «сокровищницу знаний», а чувствуешь себя виноватым в том, что «утрудил людей». Сконфуженным видом, сконфуженным голосом ты как будто извиняешься, как будто у всех просишь прощения. Как Раскольников на Сенной! Кланяешься на все четыре стороны: «Простите меня, люди добрые!» Извиняешься в том, что много думал, просишь прощенья за то, что много работал. Твоё преступление, что ты хотел серьёзно поделиться своей мыслью и работой, дать большой кусок, — а наказанье тебе — всеобщее порицание. Ты дал большой кусок знания. А воробьям нужны только крошки. И воробьи негодующе чирикают и отмахиваются крылышками: к этакой махине и приступиться страшно. И не лишний ли вообще в нашей жизни интеллигентный человек? Интеллигентный не потому, что он носит «интеллигентный сюртук», а потому, что у него интеллигентный ум. Настоящий интеллигентный человек, который верит в знание, и только в знание. Который знает, что знанье — всё. Если хочешь быть сильным, — знай. Если хочешь быть победителем, — знай. Если хочешь сделать будущее светлым, — знай. Кто хочет знать у нас? Ещё любят звонкие слова, но знания не хочет никто кругом. Едят, спорят, винтят, брюзжат. В антрактах между этим допускают певца, журналиста, учёного. Но певец пусть споёт только отрывок из оперы, журналист напишет тепло, но двадцать строк, профессор, чтоб не смел «утомлять». Аплодисменты вам дают, но на серьёзное внимание посягать не смейте! «Учить себя» не позволят. Как дикари, которые с удовольствием посмотрят туманные картины, но лекции по физике слушать не станут. Никто ничем не интересуется, никто ничего не хочет, действительно, знать. Как должно быть тяжело интеллигентному человеку среди «интеллигентных сюртуков».
Зато, — как говорят в Одессе, — «Маркевич может быть доволен: похоронили его великолепно».
Похороны были, действительно, грандиозны и великолепны, — как выражаются в Одессе на «магазинном языке», — до «nec plus ultra».[8]
У нас интеллигентным людям хорошо умирать, но плохо жить.
Годовщина
Год тому назад мы хоронили товарища Н. И. Розенштейна.
Ему привелось слишком мало работать в Москве, чтоб его успели узнать, узнавши — оценить, оценивши — полюбить.
На похоронах были журналисты, — и ни одного из тех, ради кого он бился, работал. Никого из публики, общества.
Это были вдвойне печальные похороны.
Но сквозь «печали облако» всё же проглянуло солнце.
Только один луч, но настоящего солнца.
Когда наш маленький кортеж прибыл на еврейское кладбище, оказалось, что надо ждать ещё часа полтора.
— Роют другую могилу.
— Почему?
— Узнав, что покойный был журналист, ему, вместо приготовленной, роют другую могилу, на почётном месте.
Это было для меня ново и оригинально.
Я «привык» уже хоронить товарищей на Ваганьковском.
Много их там лежит, — и друзей и бывших «врагов».
Мы проходим обыкновенно среди пышных мавзолеев.
«Мавзолеев первой гильдии».
Затем мы идём среди памятников, убранных засохшими лаврами.
С этих скромных памятников глядят громкие и славные имена.
Это «труппа» Ваганьковского кладбища.
Могилы великих артистов.
Мы выходим на край кладбища. Перед глазами ширь и простор. По опушке леса идут холмики безвестных могил.
Тут и вырыта могила товарища.
И при виде забытых на краю кладбища могил вспоминается горький Некрасовский стих.
Люди таланта жили, творили, страдали, а потом из них, как говорит Базаров, «растёт лопух».
И только.
Мысль положить журналиста непременно на почётном месте принадлежала простым, совсем не интеллигентным людям, заведующим еврейским кладбищем «членам погребального братства».
Они вряд ли читают газеты, и о журналисте Розенштейне никогда не слыхали.
— Он работал головой, — просто объяснил один из членов братства, — его надо положить на почётном месте.
И на почётном месте рядом лежал на еврейском кладбище не банкир, а художник Левитан.
Говорят, что евреи ценят только деньги.
Это все «знают», и в этом никто не сомневается.
Но среди еврейских книг есть книга «Кабала».
Это восточная поэма, цветистая, фантастическая.
Настоящий «ковёр из цветов фантазии», как зовут поэзию арабы.
Священную эту книгу признают из евреев только «хассидимы», — «трясущиеся», названные так потому, что они прыгают и трясутся всем телом, когда молятся. Они делают это в буквальное исполнение Писания, где сказано, что, молясь, надо радоваться и трепетать всем существом своим.
Наивно верующие люди, они считают и наивную поэму святой.
В этой поэме рассказано о конце мира.
Когда евреи придут в царство небесное, — «Тот, имени Которого не дерзает произносить язык», будет так рад увидеть Свой избранный народ, что не будет знать, чем выразить Свою радость.
У Адоная есть одна забава — рыба Левиафан.
Во время отдыха он играет с этой рыбой.
И Адонай-Иегова, чтоб показать избранному народу свою радость, изготовит эту рыбу и угостит ею желанных и жданных гостей.
— И будут есть ту рыбу, — говорит поэма, — учёные — с головы, а неучи — с хвоста.
Так думает о работе мысли тот народ, про который говорят, что он ценит только деньги.
Согласитесь, что это странно!
Люди так высоко ценят мысль, знание людей, которые «работают головой».
А между тем все «знают», что они ценят, умеют ценить, могут ценить только деньги, и ничего, кроме денег!
Откуда знают?
Талмуд говорит:
— В реке есть всякая рыба, — хорошая и плохая. Но тухлая рыба плавает сверху, воняет, и её все видят.
Видят и думают, что «знают» всю реку до дна.
В годовщину товарища мне казалось лучшим способом почтить его память: сказать несколько слов о том народе, одним из лучших представителей которого он был.
Пусть это будет на могилу труженика мысли маленьким венком из простых полевых цветов поэзии его народа.
Старый палач (Сахалинский тип)
В кандальном отделении «Нового Времени», в подвальном этаже, живёт старый, похожий на затравленного волка, противный человек, с погасшими глазами, с болезненным, землистым лицом, с рыжими полуседыми волосами, с холодными, как лягушка, руками.
Это старый палач Буренин. Сахалинская знаменитость.
Всеми презираемый, вечно боящийся, оплёванный, избитый, раз в неделю он полон злобного торжества — в день «экзекуций».
Свои мерзкие и жестокие экзекуции он производит по пятницам.
Это — «его день!»
Он берёт своей мокрой, холодной рукой наказуемого и ведёт в свой подвальный застенок.
С мерзкой улыбкой он обнажает дрожащего от отвращения и ужаса человека и кладёт его на свою «кобылу».
От этого бесстыдного зрелища возбуждается палач. Он торжествует. Задыхаясь от злобной радости, он кричит своё палаческое:
— Поддержись! Ожгу!
И «кладёт» первый удар.
— Реже! Крепче!
И опьяневший от злобы и подлого торжества палач часа три-четыре истязает жертву своей старой, грязной, пропитанной человеческой кровью, плетью.
Истязает умелой, привычной рукой, «добывая голоса», добиваясь крика.
Если жертва, стиснув зубы, полная презрения, молчит, не желая крикнуть перед палачом, злоба всё сильнее сжимает сердце старого палача, и, бледный, как смерть, он бьёт, бьёт, бьёт, истязует, калечит жертву, «добывая голоса»!
Это молчание, полное презрения, бьёт его по бледному лицу — его презирают даже тогда, когда он молчит.
И он задыхается от злобы.
Если жертва не выдержит прикосновения грязной, человеческой кровью пропитанной, плети, и у неё вырвется крик, — эти крики и стоны опьяняют палача.
— Что ты? Что ты? — говорит он с мерзкой и пьяной от сладострастья улыбкой. — Потерпи! Нешто больно? Нешто так бьют! Вот как бьют! Вот как! Вот как!
И он хлещет, уж не помня себя.
И чем чище, чем лучше, чем благороднее лежащая перед ним жертва, чем большей симпатией, любовью, уважением пользуется она, тем больше злобы и зависти просыпается в душе старого, презренного, оплёванного, избитого палача.
Тем больше ненависти к жертве чувствует он и тем больше тешит себя, терзая и калеча палаческой плетью свою жертву.
Случалось ему и вешать.
Его все избегают, и он избегает всех.
Угрюмый, понурый, мрачный, он пробирается сторонкой, по стенке, стараясь быть незамеченным, каждую минуту ожидая, что его изобьют, изобьют больно, жестоко, без жалости, без состраданья. Вся жизнь его сплошной трепет.
— Не тяжко это, Буренин?
— Должность такая, — угрюмо отвечает он, — я в палачах давно. И мне из палачей уж нельзя. Мне страх надо нагонять. Я страхом и держусь. Они меня ненавидят…