Мария Голованивская - Я люблю тебя
А если не поможет?
Бог знает. Нужно все это послать куда подальше, сказать правду, мужественно жить изо дня в день и молиться, чтобы отпустило. И меня и тебя, мон амур.
Самое великое мужество - жить с такой раной изо дня в день, не строить декораций из визитов, друзей и ночных клубов, приходить в свою пустую жизнь каждое утро, уходить из нее в бессонную страшную ночь каждый вечер и честно проживать все, что есть. Без великих технологий убийства любви, по которым у каждого из нас к нашим годам - черный пояс тхэквандо.
На часах половина восьмого утра. Разбор вариантов занял почти всю ночь. Падаю в кровать и продолжаю вычерчивать на белом потолке, залитом чудесным утренним весенним светом, схемы и графики разрывов, неморгающими глазами, из которых, кажется, ушла вся влага. Одновременно из чувства самосохранения в левом верхнем углу потолка, где гуляет солнечное световое пятно, выстраиваю список твоих, мон амур, страшных недостатков - мальчик, угловат, спишь с открытым ртом, часто проявляешь подростковую глупую импульсивность, не умеешь красиво есть десерты - обсыпаешься и изгваздываешься. Несмотря на все Маринкино воспитание, тебе бы мотоцикл и банку "Спрайта", а не такую кобылку, от которой у тебя начинается беспросветное мельтешение мыслей. Все живет в голове, кружится и вращается одновременно, сливаясь в умопомрачительные соития. Бог и десерты, честность и страшный яд, умерщвляющий любовь, готовность к красивым поступкам и страданиям и страшное малодушие перед неизбежно грядущей разлукой. И поверх всех графиков и схем, уже налившимися влагой глазами, поверх всего на безупречной белизне потолка (молодцы, маляры, хорошо побелили!) выписанные воображаемой школьной прописью: "Прости меня, мон амур, прости меня, прости".
Половина десятого. Ты звонишь по телефону и говоришь, что забежишь на секунду, на одну маленькую секундочку.
- Я еще сплю.
- Да я и будить тебя не буду, появлюсь и тут же исчезну.
Ты врываешься, как вихрь, и протягиваешь мне гигантскую коробку.
- Я купил тебе подарок. Еще одну вазу в ванную, вон в тот угол. Их будет две - очень красиво.
Из-за спины ты достаешь твой традиционный букет белых лилий и ставишь его в вазу. Через секунду ты и вправду испаряешься, прокричав мне: "До вечера!", и я стою, как вкопанная, перед этими двумя вазами, повторяя свое ночное: "Прости меня, Маркушечка. Прости меня".
Сегодня разговора не будет. Сегодня мы будем прощаться.
Ну, конечно, реву, обставляя праздничный ужин и готовя только мне понятные прощальные речи.
Ну, конечно, режу, как и положено по учебнику, палец и оттого реву еще сильнее.
Ну, конечно же, именно накануне твоего прихода, мон амур, заявленного на половину седьмого, звонит Палыч, долго мычит про наши убытки, понимаю: жена, приехавшая с Канар, пошла к подружке, он дерябнул и хочет поболтать.
Хлюпаю носом и говорю про насморк.
Пошло шутит и снова говорит про шашлычки. Я прислушиваюсь к шагам на лестнице - идешь, не идешь. Слать Палыча по телефону немыслимо, разговаривать при тебе немыслимо вдвойне. "Вроде как рассосется, - говорит он в конце разговора, - готовь презенты и учи уроки на будущее". Кладет трубку как всегда на середине фразы, не прощаясь, и я, задыхаясь от унижения, отправляюсь в ванную, открываю кран горячей воды и долго смотрю на себя в зеркало, глаза в глаза, пока отражение не стирают капельки конденсировавшегося пара.
Последние двадцать минут я провожу в коридоре у двери, прижавшись спиной к стене и анализируя все звуки, доносящиеся с лестничной площадки. Я стараюсь обещать себе не портить сегодняшнего праздника и выдержать при этом весь стратегический сумбур, придуманный за ночь. Я даю себе слова и клятвы, почти что срываясь в истерику от слишком медленного течения минут, талдыча, как заклинание, мамины слова: "Любовь - это не истерика, любовь это - когда ты хорошо спишь".
Я слышу, как ты идешь от лифта, как топчешься секунду у порога, как подносишь руку к звонку. Я открываю дверь, ты немедленно обрушиваешься на меня с объятиями и поцелуями, жарко повторяя мне в ухо: "Господи, как я соскучился, как я соскучился". Через секунду ты несешь меня на руках к постели, заваливаешься рядом и, покрывая лицо поцелуями, нежно просишь:
- А давай перед ужином поваляемся полчасика, просто потремся носами и поговорим ни о чем, как тебе моя ваза, я так соскучился.
- Ваза прекрасная.
- Поцелуй меня.
Поцеловать не могу и понимаю, что театра не будет. Просто прижимаюсь к тебе, лежащему в подаренном мною пиджаке поперек моей кровати с бездарно зеркалящим шкафом, прижимаюсь лбом к узлу галстука, обхватываю шею рукой и говорю первую попавшуюся глупость, не потеряв еще надежду заменить прощальный праздник на полудохлый философский разговор с малосимпатичными жалобами или откровенную истерическую сцену.
- Таких отношений не бывает, Маркуша, которые ниоткуда и в никуда, и мне так грустно от этого.
- Ну что ты, мон амур, - шепчешь на ухо, привычно пробуравливая носом щеку, - все отношения уж точно ниоткуда, и почти всегда в никуда. У них вообще почти никогда не бывает результата, только ткань, которую пошляки называют "процессом".
- Какой ты у меня умница.
Слезы. Сколько раз мама заклинала меня не плакать в присутствии мужчин! Она тысячу раз объясняла мне, что в результате получится совсем не то, чего ждешь, и всегда одно и то же - отвращение.
Ты отворачиваешься.
- Прости.
Молчишь.
- Что-то темнишь?
- Темню. Только давай, пожалуйста, сначала ужин, я старалась, давай сначала поужинаем, а уж потом.
Вижу: напряжен, бледен, медленно поднимаешься, поправляешь сбившийся галстук, рубашку, молча идешь в ванную, моешь руки и садишься за стол.
- Спасибо, Маркуша, за вазу. И правда, она очень красивая.
Молчишь.
Зажигаю свечи, разливаю вино, накладываю салат и вареную картошку, пар от которой застилает все вокруг. Создает иллюзию тепла и домашности.
Ты поднимаешь бокал:
- Я хочу выпить за то, чтобы тебе всегда было очень хорошо со мной, Лара.
- Мне всегда было очень хорошо с тобой.
- Понятно, прошедшее время. Расстаемся?
Все-таки чокаемся и отпиваем по глотку.
- Да. Расстаемся.
- Хочешь, чтобы я ушел немедленно?
- Нет.
Перехожу на коньяк, потому что не знаю, как справиться с нарастающей стеной молчания с твоей стороны.
- Мама все знает, я не имею права продолжать.
- А имела право начинать?
Хочется оправдываться и нападать одновременно. Хочется говорить тебе, что я люблю тебя, как любила только в молодости, без всяких оглядок на права, последствия, без всякого предвиденья последствий.
- Не имела.
- Ну, значит и прекращать отношения вот так, из-за моей мамы, тоже не имеешь права.
- Как это?
- Ну, подумаешь, узнала мама - откуда, кстати? Ну, я поговорю с ней, хочешь, перееду к тебе, тоже мне проблема, ты как девочка, честное слово.
Улыбаешься:
- Мамы моей испугалась.
- Ты не понимаешь.
Внезапно делаешься очень серьезным и говоришь медленно и с расстановкой, что все понимаешь, уж конечно больше, чем я думаю, но, приняв после возвращения эти отношения, мы приняли все, что и без того просматривалось очень четко.
Я рыдаю, как девчонка, перед тобой - строгим, правильным, уверенным в себе, одетым во взрослую мужскую одежду, и ничего не могу противопоставить твоим словам по сути. Я не могу тебе говорить ничего из того, что может прийти в голову: что не бежать же нам теперь на необитаемый остров, что все это и так скоро кончится, что ты бросишь меня ради первой же смазливой девчонки и я задохнусь от горя, что у меня бардак с делами, и я даю себя лапать вонючим чиновникам и облизывать себя вонючим сенбернарам, что у меня нет сил тащить на себе весь этот криминал - а я знаю, что это все почти что криминал.
- Я поклялась твоей маме.
- О, моя мама обожает клятвы, сама их дает пять раз в день и шесть раз в день нарушает. Дурочка ты моя, чем же ты поклялась, - говоришь ты совсем нежно и спокойно.
- Собой поклялась.
- Ну, тогда твое дело дрянь, - ты пропала, потому что сейчас я буду любить тебя, и ты унесешься со мной на небеса, и потеряешься там, и вправду больше никто тебя здесь не найдет.
Смеешься.
Подходишь ко мне, и я, бормоча, что "я все это серьезно, Маринка натворит черт знает чего, что я не хочу всего этого, что ты зря так несерьезно", бреду за тобой, желая только одного - прорыдаться, и ты даешь мне это сделать... Мы лежим под моей пуховой периной, я рыдаю у тебя на груди, ты гладишь меня по голове, как маленькую, и повторяешь: "Ну давай еще, ну давай, поплачь как следует, чтобы назавтра уже ничего не осталось, вот так, молодец, вот так..."
- Мы все придумаем, во всем разберемся. Усвой это намертво, и будет хорошо.
В дверь отчаянно звонят и колотят. Сначала мне кажется, что я брежу, но потом понимаю, что и вправду и звонят, и колотят. Затем засвирестел мобильный телефон, и я поняла, что отступать некуда.